Старокингдомные поговорки

Честное слово: именно это сочетание звуков, да ещё с добавлением — «Давние старокингдомные поговорки» — я услышал, в полглаза просматривая в целом добротный фильм БиБиСи, посвященный обыденности Древнего Египта. Уж настолько ничего не знать, чтобы даже понятие о Древнем Царстве отсутствовало в потаенных уголках мозга переводчика! Все же приходится признать, что был свой резон в мало приятной, что и говорить, советской системе непременного сопровождения всякого текста редакторской правкой. Впрочем, готов допустить, что в нынешние весёлые времена и редакторское сопровождение помогло бы мало — где ж взять грамотных редакторов, да ещё со знанием хотя бы одного иноземного наречия? То есть, с одной стороны, таких персонажей вокруг много, однако есть и другая сторона: на ТВ они попасть скорее всего не могут, а ежели вдруг попадут по случайности знакомства, то ведь вытолкнут их оттуда всенепременно по причине явного чужеродства.

Право, не настолько я зануда, чтобы требовать от ТВ дидактичности. Не для того включают ящик, чтобы непременно расширять кругозор и т.п. Хотя замеры и опросы упорно заверяют, что Homo Ludens Televisiensis в массовом порядке жаждет передач просветительского свойства, к этому следует относиться сдержанно, хотя разумно запомнить. За этим стоном масс вполне может скрываться всего лишь рвотный позыв, вызываемый наличным репертуаром. Бог с ней, с дидактикой, однако по крайней мере заставляет задуматься тот факт, что весьма скучные, разумеется, публичные телеканалы, что в европейских странах, что в США, чётко соблюдают подвижную, но всё же норму литературного языка. И там, в семейных сериалах, можно услышать примитивную и даже прямо неправильную речь, но это допускается лишь в тех случаях, когда персонаж заведомо и очевидным образом неприятен или смешон, так что снижение относительно нормы лишь закрепляет норму в подкорке.

Конечно, когда вдруг воспроизводят кусочек телевизионной передачи блаженной, застойной эпохи, или фрагмент советской кинохроники, становится жутко. И чем чётче дикция, чем правильнее фразы, тем жутче. Теперь — из огня да в полымя. Чудовищное интонационное хамство какого-нибудь «Дома-2» ещё страшнее, чем косноязычие, свойственное его героям и в особенности героиням.

Уже очень давно коллега по журналу «Декоративное искусство» Леонид Невлер опубликовал превосходную статью «Культура хамства». Ему удалось вырваться за рамки обычных причитаний по поводу т.н. бескультурья, и он первым попытался отчасти структурировать сложное, богатое содержанием явление. Цензура осталась равнодушна к этому варианту Швейкова шевеления пальцами в сапоге, но, разумеется, эта тема не могла получить развития в эпоху, когда социология всё ещё почиталась буржуазной лженаукой. Прошло тридцать лет и, став если не наукой, то признанной технологией, отечественная социология редко снисходит до того, чтобы заняться главной, быть может, темой.

Пожалуй, стоит сделать попытку с ограниченной ответственностью, отталкиваясь не столько от теорий, сколько от чувственного опыта в его истории.

В фундаменте культуры хамства не столько демократизация, сколько отторжение аристократизма, внешняя, стилевая конструкция которого была достаточно полно воспроизведена буржуазным обществом в его викторианской модели, обладавшей явной обязательностью по обе стороны Атлантики. Мало кто уже помнит, что за отсутствием лучших образцов зрелая сталинская эпоха была однозначным образом направлена на воспроизведение предреволюционного декорума. Сначала были академии и академики, и возвращение рождественской елки. Затем медали Сталинских премий в функции аналога знаку Почётного легиона, золотые погоны и слово «офицеры», не отторжимое от слова «ординарец». Затем уже — мундирчики советских школьников, за исключением герба на фуражке, скопированные с гимназических совершенно точно. Впрочем, тут была некая двусмысленность: по-видимому, у Хозяина не дошли руки, так что окончательный выбор не был им сделан, и в ходу оказались одновременно и гимнастерка, и китель. К 1952 г. была даже предпринята попытка ввести студенческие мундиры, и мой кузен успел вынудить родителей сшить такой мундир у портного, а на родной моей Остоженке на пару недель появился совершенно натуральный городовой, за которым по асфальту волоклись ножны шашки-«селедки». Градус эстетизма нарастал. Михаил Филиппович Ладур, главный редактор «ДИ» и длительное время главный художник Москвы[1], рассказывал мне, как выбирался цвет ЗИМов для парадов, когда обрюзгшие маршалы уже не могли взобраться на коня. Как всегда, внезапно вызванный в Кремль, и не имея на руках образцов выкрасок, Ладур разыграл от отчаяния прелестную миниатюру: по его просьбе была выстроена шеренга свитских генералов, и он ткнул пальцев в шинель, наиболее подходящую по оттенку серого.

Без приторности сладкий голос Бабановой нашептывал сказки Андерсена, Радиосериал «Клуб знаменитых капитанов» пробуждал в юной поросли добрые чувства и формировал понятие честь[2]. В кинотеатрах крутили «Первый вальс» и «Сестру его дворецкого» с Диной Дурбин, царственно элегантная в старости Лизет Волконская обучала артистов хорошим манерам. Народ стонал от восторга на концертах возвращенца Вертинского. В школе нас учили танцевать па-де-катр и вальс (милейшая классная руководительница учила ещё танцевать танго, и даже фокстрот, проявляя тем самым немалое вольномыслие).

Процветала оперетта, при том что по числу постановок Дунаевский все время уступал старорежимным Кальману и Зуппе. В отечественном кино, где по ничтожности объема продукции каждый фильм обсасывался до бесконечности, ряженые казаки изъяснялись на языке тургеневских героев. Лакричной сладости, при полном забвении артистизма, достигла советская школа анимационного кино, все более напоминая чудовищного вкуса «народные» картинки начала века на открытках или ресторанных меню. В беллетристике уравнивание стиля обеспечивалось когортами литературных редакторов, способных даже Бубенного с его «Белой березой» перевести в правильно закруглённые периоды. Уют обозначался нитяными салфетками, вязаными крючком, и семью слониками на полке, обязывало воздержание героев, так что какое-нибудь «и она отдалась ему чистой, ничем не омраченной» Галины Николаевой опасно балансировало на грани пристойного. Были инициированы подписки на издания классиков.

Под всей этой лакированной скорлупой простиралось море невежества и дикости квартирных склок, но оно булькало в коммуналках, полуподвалах и бараках, почти не проступая на поверхность даже во время праздников. Мир был упорядочен, так что в «своем» дворе у своих не крали, и своих не били.

Тектонический сдвиг ранней Хрущёвской эпохи привел в движение все, что могло двигаться. Поступательная демократизация феномена собственной двери породила известный феномен приятельского общения на кухне. И, внимание! — Возвращение тысяч и тысяч из лагерей, среди прочего, привело к активному проникновению лагерного словаря в язык на обыденном его уровне. Более того, сленг и отчасти мат с этой поры становятся своего рода знаком соблазнительного вольнодумства. Перемешивание населения в новых микрорайонах, введение всеобщего среднего образования, а с ними и усложнение социального состава школьных классов начали размывать монополию культурных норм, ранее однозначно определявшихся интеллигенцией, что, заметим, не подвергалось сомнению. Это происходило тем интенсивнее, что одновременно и связанно идёт снижение уровня культуры последующих поколений учителей, равно как их самооценки. К этому надо добавить радикальное преображение городской среды. Пока собственно городом считался старый центр, довольно неспешно погружавшийся в упадок, но всё ещё сохранявший богатство деталей, способствующих лёгкости ориентации, считать городом рабочие окраины никому не приходило в голову. Те жили собственной, сугубо слободской жизнью, т.е. жизнью выморочной — уже не деревенской, ещё не городской. Теперь новые микрорайоны, убожество которых во всём мире как-то компенсируется идеальным поддержанием чистоты и порядка, стареют за несколько лет, так что жизнь среди мусора, свисающих на петле дверей, лестниц, украшенных чёрными пятнами от прилепленных снизу спичек и т.п. радостей, утверждают новую норму бытия.

Только теперь о культуре хамства можно говорить как о становящемся явлении.

Но только ещё становящемся. Зарождение ВИА — т.н. вокально-инструментальных ансамблей — всё ещё подчеркнуто подражательно и опирается на собственные попытки переосмыслить Пресли, Биттлз и Роллинг Стоунз. Андрей Макаревич недавно замечательно рассказывал о том, как страстно он стремился докопаться до смысла поэзии Леннона, разгадывая записанные в тетрадь чуждые фонемы. Однако фотоаппарат уже становится инструментом для запечатления себя и своих на фоне памятников, а магнитофон уже начал выдавливать скромное домашнее музицирование за грань допустимого. Телевидение, пресное, как жеваная бумага, при этом стерильно, и его становится неприлично смотреть.

Днепропетровское нашествие Брежневской эпохи насыщает обыденную речь южнорусскими словечками. При этом официальная культура, на страже невинности которой, как коллективный Кощей Бессмертный, держались господин Суслов и присные его, сохраняя одну лишь грамматическую правильность, зависает в социальном вакууме. Странным шарниром между этой выморочной надстройкой и культурным подполом становится всякий вздор, вроде комедийных и условно приключенческих лент, так что не приходится удивляться тому, что главный киногерой эпохи носит эсэсовскую форму. Другим шарниром становится Высоцкий, размноженный магнитофонами. Третьим — «деревенские» писатели и Шукшин, в чем таился уже немалый соблазн, поскольку неприязнь к режиму принимает форму нападок на город, как своего рода Вавилонскую блудницу в новой редакции.

Наконец, совершенно особенная роль выпала на долю многорукавного насоса, посредством которого на эту сторону проржавевшего железного занавеса упорно перекачивалось все подряд, но в первую очередь всяческая третьесортица. Всякий, кому доводилось в те поры оказаться на Западе, по пять раз на день пересчитывая ничтожные суточные, прошел унижение долгих калькуляций, в результате которых удавалось кое-что привезти алчущим домашним. Мы съели это унижение, отмахиваясь от него потом, как от наваждения, стараясь забыть так же, как позор утверждения права на выезд в райкомах. Мы спокойно воспринимали вид солидных людей, разгуливавших по родным улицам с одноразовыми пластиковыми пакетами, как привыкли к тому, что старший офицер может шагать по тротуару, выпятив живот и сгорбив сутулые плечи. Не только неофиты, но и мэтры неофициального искусства, попадая на приёмы в посольства или в Спасо-Хаус, рассовывали по карманам пачки сигарет, тогда как фарцовка стала делом если и не особо достойным, то вполне естественным, втянув в оборот все социальные слои. Настолько все, что в среде школьников сложилась целая система торговли и даже ростовщичества.

Запах гнильцы, которым все сильнее тянуло с самого верха, обладал чрезвычайной силой воздействия уже потому, что из-за него всякая полуофициальщина и, тем более, любая неофициальщина приобретала позитивный окрас. Разумеется, это не отменяло принципиального различия между, скажем, Жванецким и эстрадниками второго ряда, между Пугачевой (когда её форматировал Паулс) и профурсетками среднего пошиба. Не отменяло, но сглаживало. Именно тогда закладывались прочные основы местного варианта постмодернистской уравненности всего и вся — здесь, у нас, не нужно было вчитываться в тексты малосъедобных французских философов, чтобы враз догнать европейскую моду, на самом деле не сдвигаясь с места.

Если во время оно «крема» произносили только в дамских цирюльнях, то теперь это словечко, с его настырным, оскорбительным ударением на последний слог, звучит и в рекламе, и в передачах о здоровье. Когда схлынула эйфория перестройки, когда обнаружилось, что в столах у бывших властителей дум накопилось куда меньше сокровищ, чем все ожидали, мы и не заметили, как оказались в качественно новой культурной действительности. Лозунг эпохи: «Ну, вы, блин, даете!». Слободская привычка компенсировать нехватку слов нецензурными вставками, возведена едва ли не в рыцарское достоинство. Новые времена принесли с собой действительно новые песни. Третьесортный новоэмигрантский шансон триумфально возвращен с Брайтон-Бич, и господин Шуфутинский из кабака, где он возможен, был выдвинут на телеэкран, где он, с общекультурной точки зрения, невозможен. Невозможен, но есть, следовательно, общекультурной точки зрения больше нет. Культура хамства потому и культура, что обладает собственной организацией системы ценностей.

Конечно, все началось давно, и сразу же после Октябрьского переворота прежнее, ипподромное «по всем статям» было так стремительно превращено в погромное «по всем статьям», и так скоро прижилось, что многие по сей день не заметили страшного оттенка этой подмены. Началось давно, однако без ТВ окончательное становление культуры хамства было бы невозможно. Media is the Message — Маршалл Маклюэн сказал это о нашем ТВ.


08.01.2005
Опубликовано в журнале "Искусство кино", №1 за 2005 год

Примечания

[1]
Недавно я вдруг увидел на экране пропуск на парад, выписанный на его имя — среди прочего советского хлама, теперь уже приобретшего ценность раритета, выставляемого на антикварный аукцион.

[2]
Средненького качества целевой роман Павленко именовался, заметим, «Честь смолоду».

См. также

§ Net-культура

§ Бумага не покрывается румянцем стыда



...Функциональная необходимость проводить долгие часы на разного рода "посиделках" облегчается почти автоматическим процессом выкладывания линий на случайных листах, с помощью случайного инструмента... — см. подробнее