Рим как легенда

С точки зрения сколько-нибудь образованного чужеземца, жителем Рима быть непросто потому, что на каждого, помимо атмосферного столба давит толща времени. Опыт общения убеждает однако, что это совсем не так. Сегодняшние римляне с охотой обсуждают автомобильные пробки и смог или несчастья строителей метро, при всякой попытке расширения которого работы приходится тысячу раз останавливать, пока археологи не разберутся с очередными находками. Послушать римлян, так они едва ли не ненавидят длинную историю собственного города, притягивающую сюда миллионы чужаков с фото и видеокамерами. Из-за них все дорожает. Зеваки непрестанно мешают — ни пройти, ни проехать, потому что на каждом углу застыла какая-то странная фигура, озирающаяся по сторонам в попытке опознать все то, что описано в путеводителе. Примерно то же могут сказать аборигены любой туристической мекки, основные инвестиции в которую были произведены пять, пятнадцать или двадцать пять веков назад. Рим, тем не менее, тем отличается от Каира или даже Афин, в обитателях которых сознание пришельца никак не в состоянии признать потомков Рамзеса или Фемистокла, что всякий здесь в любую секунду готов накинуть на себя тогу. Даже если в его памяти смешались века, императоры или папы. Даже если он лишь десяток лет назад перебрался сюда из Калабрии. Вроде бы, существуя повседневными заботами обитателя метрополии, римлянин ощущает себя частью легенды.

Рим больше всего похож на китайский резной шар из слоновой кости: сквозь кружевную вязь внешней сферы проглядывает ещё одна, а под ней ещё и ещё . Кстати, их как правило семь, как и римских холмов, различить которые, за исключением Капитолийского, не проще, чем в Афинах распознать холм Ареопага. В соборе Св.Петра, алтарь, над которым укреплен бронзовый балдахин работы Бернини высотой в девятиэтажный дом размещен прямо под окулюсом купола, на нижнем обводе которого Микеланджело поместил цитату из Евангелия о Петре-камне, на котором будет утверждена церковь. Этот алтарь был возведен при Папе Клименте VIII над двумя прежними алтарями пап Каллиста II и Григория Великого. Под нижним из них сохранились остатки камеры из цветного мрамора и порфира, служившей футляром, возведенным вокруг первого памятника на гробнице Св.Петра. Этот простой памятник, сооруженный в 160 г., представлял собой три ниши одна над другой в красной кирпичной стене, перед которой стояли две небольших мраморных колонны, поддерживавшие балку из травертина. В свою очередь памятник известен как “Трофей Гая” по имени римского священника, обозначившего место захоронения апостола. Раскопки под памятником выявили следы неглубокой могилы, которая, возможно, была действительным местом успокоения апостола. Они же показали, что это место было разграблено по крайней мере однажды, когда сарацины грабили святыни в непосредственной близости от стен Рима в 846 г. Под памятником, над древней могилой обнаружены кости старика мощного телосложения, и хотя никто не может быть уверен в том, что это останки апостола, всем хочется так думать. Если к этому добавить, что при строительстве первой базилики были снесены древние мавзолеи и ложбину между холмами засыпали грунтом с двадцати тысяч телег, то лучшей образной модели Рима не найти.

Для всякого, чье детство пришлось на послевоенные годы, первый Рим возникал как, быть может, самая привлекательная часть в школьном учебнике истории. Картинок там было немного, однако стена Колизея, арка Тита и один из рельефов колонны Траяна там точно были. Даже отпетые троечники твердо знали, что такое бои гладиаторов и кто был Цезарь, который перешёл Рубикон, и кое-кто запоминал, что там была сначала республика, а затем империя. Трудно было не запомнить, что в Риме казнили апостолов Петра и Павла, и всякому было известно, что там с незапамятных времен избирают Папу Римского. Разве только у нас, в Скандинавии да ещё к востоку от Одера не было под самым боком каких-нибудь римских руин. Во всех прочих местах, от Шотландии до Абиссинии и от Португалии до Армении такие руины непременно были. Получалось, что о Риме знали больше, чем о любом другом городе, не исключая собственного.

Затем была книга Джованьоли о Спартаке, игравшая в сороковые-пятидесятые годы такую же роль, как позже Бондиана Флеминга или современные компьютерные игры, вроде WARCRAFT. Вооружившись мечами, выструганными из деревянных реек, и щитами, в роли которых бывали и куски фанеры и крышки от баков, в каких кипятили белье в ту эру, когда ещё не слыхали о стиральной машине, мальчишки всей Европы боролись за свободу или за сохранение могущества Рима. Годам к тринадцати уже формировалась та замечательная в своем роде склейка, в которой вместе оказывались спрессованы тот город Рим, столица Италии, о котором повествовал учбеник географии; тот город, о котором с редким согласием повествовали учебник истории и Джованьоли; наконец, нечто безмерное, что расширялось на три континента и теми же учебниками истории именовалось попеременно то Римской империей, то для краткости просто Римом.

Рим существовал уже так долго, что его древние (с нашей точки зрения) историки не удовлетворялись сбережением давних легенд, но умножали новые в непрестанном поиске объяснений, прежде всего лингвистических, как у Варрона: “Там, где ныне находится Рим, некогда было Семихолмие, которое получило своё название от такого числа гор, окруженных вспоследствии городскими стенами. Из них Капитолий был так назван потому, что при копании котлованов для фундамента храма Юпитера здесь, как говорят, была найдена человеческая голова [caput]...” Чем более римляне упивались роскошью публичных построек, чем меньше в их обычаях оставалось от древней полудеревенской простоты, тем выше ценили последнюю, так что и у Витрувия (“Также и на Капитолии может напомнить и дать понятие о древних обычаях хижина Ромула, а в крепости — соломенные крыши святилищ”), и у Вергилия в Энеиде (“Ромула зрелся дворец и щетинился свежей соломой”), и у Овидия (“Если ты спросишь, каков был дворец у Марсова сына, / На камышовый шалаш, крытый соломой, взгляни”) глина и солома звучат более драгоценными, чем мрамор и позолоченная черепица, jnrnp{lh заблистал Вечный город.

... А потом был фильм “Рим — открытый город”. Черно- белый, снятый скупо, из лучших побуждений неореалистической неприязни ко всему, что было связано с имперским началом: после войны оно ассоциировалось скорее с подбородком Муссолини и сочиненной им архитектурной жестикуляцией реконструкции. Мрачные закоулки, грязные дворы, надрывное веселье, жевательная резинка, весёлые сытые спекулянты в американских армейских мундирах и небритые местные перекупщики — это был явно “неправильный” Рим. С началом просперити и естественным финалом неореализма этой брутальной полуправде места не осталось. Впрочем, никуда не исчезли вечерние красотки, чьи умеренно пышные формы вырезывают из глубокой тьмы, напоминающей, что это всё же Юг, свет подфарников. Их фигуры, чрезвычайно цветные — особенно в связи с пристрастием к алой коже и лайкре — цитируют фонари вдоль длинного подъезда к Колизею. А вот на набережной Тибра их не увидишь.

Когда Плутарх с видимым удовольствием повествовал о низложении царя Тарквиния Гордого, Тибр в его тексте, написанном со страстью очевидца, обладает поразительной жизненной энергией: “Принадлежавшая Тарквинию лучшая часть Марсова поля была посвящена Марсу. Случайно это совпало с окончанием жатвы; снопы лежали ещё в поле. Так как местность была посвящена, то считали преступлением полоть и употреблять потом в пищу снятый с нее хлеб. Сбежался народ и стал кидать снопы в реку. Точно так же рубили деревья и бросали их туда же, вследствие чего богу было посвящено пустое, гладкое поле. Все было свалено в громадную кучу, набросано одно на другое, поэтому течение не могло унести этого далеко, — там куда принесло первые предметы и где они сели на мели, там они и остались. То, что бросали после, не могло двигаться дальше; оно осталось на месте и, соединяясь друг с другом, образовало плотную кучу, которая увеличивалась и становилась все крепче и крепче, благодаря речному течению; оно наносило много ила; он останавливался и служил как к увеличению, так и скреплению этой кучи. Волны не разбивали ее, а напротив полегоньку связывали и сближали между собою все её части. Благодаря своей величине и крепости, груда все увеличивалась и увеличивалась, занимая все больше и больше места. Она задерживала большую часть того, что несла река в своем течении. Так образовался нынешний священный остров вблизи Города. На нем находятся храмы богов и портики. Римляне зовут его “островом между двумя мостами”.

... Трудно с чем-то сопоставить прогулку вдоль берега Тибра ранним утром, если, оставив в стороне форумы, спуститься к нему рядом с театром Марцелла и, обойдя его полукруглую массу с востока, выйти на ту точку, где мелководный, кажущийся таким домашним Тибр разделяется на два рукава, сжимая ими маленький остров, этакий парижский Сите в миниатюре. Шум проснувшегося работящего города остается при этом далеко позади. Набережная пуста, если не считать пары ранних рыболовов и такого же, как вы, одинокого искателя контакта с римской легендой, и первый луч высвечивает отважные арки моста Фабриция, самого старого, кажется, из всё ещё работающих в мире мостов. Самый остроумный из мостов, если понять, что вместе со своими отражениями в воде его арки точно воспроизводят конструкцию из двух тюбингов, двух отрезков короткого туннеля, через который продавливались воды реки во время наводнений, ни разу не поколебав строение за двадцать пять веков его бытия.

Туннели. Они же клоаки, сосуды подземного Рима, открывающие доступ к его катакомбам. Дионисий Галикарнасский: “Тарквиний окружил лавками ремесленников и портиками Форум, где совершают суд, устраивают собрания и обсуждают иные государственные дела. Стены Рима, которые раньше были сложены грубо и неискусно, он первый начал строить по правилу из крупных тесаных камней, занимающих каждый одну повозку. Он первый начал строить клоаки, по которым вся вода с улиц города стекает в Тибр, - сооружения удивительные, не поддающиеся описанию.” Плиний нашел слова для такого описания: “.. клоаки — создание, можно сказать, величайшее из всех: для него подрыты были горы и, как мы сообщали немного раньше, Город оказался на весу, так что под ним в эдилитет Марка Агриппы (после его консульства) плавали суда. Текут по подземным путям сразу семь рек, и в стремительном беге, подобно горным потокам, должны они все захватывать и все уносить; иной раз эти клоаки принимают хлынувшие вспять воды Тибра, так что внутри с силой сталкиваются противоположные течения и всё-таки сооружение стоит непоколебимо. Поверху везут громадные тяжести, но не сдаются своды сооружения; тяжко рушатся здания, то сами по себе, то под натисков пожаров; от землетрясений содрогается почва, а строение все так же неодолимо крепко уже почти семьсот лет со времени Тарквиния Приска”.

... Если долго идти вдоль левого берега, услышав над головой эхо мостов Аврелия и Агриппы (откуда время от времени бросаются вниз современные потомки Муция Сцеволы, рискуя сломать шею на обидном мелководье), удаляясь от форумов все дальше и оставив Марсово поле по правую руку, то после моста Аэлия Тибр резко сворачивает вправо, так что перед нами открывается издали странный цилиндр — руины Мавзолея Августа. Странный персонаж, этот приемный сын Юлия Цезаря, прибравший Рим к рукам, избегавший внешней помпы столь тщательно, что всякий акт его подчеркнутой скромности (“Я возобновил Капитолий и театр Помпея, и то и другое с большими затратами, нигде не надписав своего имени... В Городе стояло около восьмидесяти моих статуй — пеших, конных и серебряных на квадригах; я их все сам снял, и на деньги, вырученные за них, я поставил золотые дары в храме Аполлона от имени моего и тех, кто почтил меня статуями”) воспринимается как честолюбие высшей пробы, до которой Людовику XV было не дорасти, несмотря на усилия толпы льстецов. Мавзолей был во всём подобен своему герою: огромная многоярусная конструкция конуса сорокаметровой высоты при диаметре основания 90 м была полностью замаскирована насыпным курганом, но обнажённая стена нижнего яруса подчеркивала рукотворность этой удивительной конической рощи, а позолоченная статуя Августа наверху казалась возносящейся в голубизну неба.

Та же двойственность и в известнейшей постройке затя Августа, Марка Агриппы. Мы знаем Пантеон в той, совершенно искаженной форме, каким он дошел до нашего времени. Это искажение не меньше, чем восхитительная t`mr`gh живописца Юбера Робера, которому захотелось поставить Пантеон над пристанью, хотя оно обладает полной убедительностью материального факта. Дело не в частностях, вроде исчезнувших статуй или отсутствия золоченых бронзовых кроншейнов внутри портика, снятых по папскому приказу, чтобы было из чего отлить берниниев балдахин в соборе Св.Петра. Дело в том, что сегодняшняя абсурдность примыкания прямоугольного портика к тяжелому цилиндру, снаружи полностью скрывающему от глаз упрятанный в нем купол, была бы очевидна и Агриппе и его зодчему. Пантеон, задник которого врастал в застройку терм, был спереди предварен длинным аванзалом под открытым небом, колоннады которого подводили к портику с его надписью с несокрушимой римской логичностью. Интерьер с его загадкой без загадки — это и есть наверное подлинная душа древнего Рима: нужно было пройти длинный двор-атриум, пройти в глубокий портик, миновав его, войти в круглый как мир зал, чтобы увидеть над головой круг голубизны тех же небес, что остались позади в Городе — окулюс, огромный, девяти метров в диаметре, круг, око бога, единое око всех богов вселенной. Луч солнца, пробиваясь вниз, скользит по орнаменту пола, образуя собой часовую “стрелку”, что мистическим образом соединяло Пантеон с гигантскими солнечными часами, сооруженными Августом на холме, на полпути между Пантеоном и Мавзолеем, - Gnomon Augusti.

Где-то совсем рядом находится замечательный в своем роде госпиталь. В здании, построенном каких-то 480 лет назад именно как госпиталь, т.е. с огромными окнами в огромных залах, где расставлено сотни по три постелей, с мраморными широчайшими лестницами и прочими аксессуарами века, когда публичные постройки почитали необходимым возводить с мыслью о красоте и достоинстве. В эту роскошную постройку в наше время ухитрились встроить вполне современное оборудование, однако стиль зального госпиталя неистребим, даже если кое-где ставят ширмы (это случалось и прежде). В часы, когда посетителям разрешен доступ, вокруг каждой второй постели шумят несчётные родственники, пьют кьянти, закусывают козьим сыром с зеленью, так что болезни как бы и нет вовсе. В часы, когда доступ к больным запрещен, картина примерно та же, хотя число оживленно разговаривающих групп несколько меньше, и в любую минуту все сборище готово сняться с места, если вдруг появится главный врач с видом Аттилы. Никто не поручится, что через четверть часа после его громоподобной тирады и эффектного исхода вместе со свитой из ординаторов и практикантов все не вернется обратно.

... Потом были “Римские каникулы” с Одри Хепберн и Грегори Пеком, где Рим развернул улыбчатый вариант своей исключительной смеси древнеримского с ренессансным и вечным миром мансард и террас, нависающих над соседними кровлями. И Рим “Ночей Кабирии” с его улыбками сквозь слезу. А ещё позже — купанье в фонтане “Восьми с половиной” и страсти вокруг квизов. И несчётные голливудские кинопереодевания, где Бен-Гуры и Антоний с Клеопатрой, и Спартак. И замечательный рев римских футбольных фанатиков, тиффози, который, если слышать его издали, точь в точь совпадает с нашими представлениями о гладиаторских боях.

Аммиан Марцеллин был краток: “... громада амфитеатра, qknfemm` из тибуртинского камня до такой высоты, что до нее едва хватает человеческий глаз.” Но Марциалу потребовался почти бухгалтерский пересчет Чудес Света, чтобы как-то оценить эту громаду: “О чудесах пирамид пусть молчит Мемфис иноземный,/ Ты, ассириец, оставь превозносить Вавмлон;/ Тривии храмом пускай иониец не хвалится нежный, / Пусть и алтарь из рогов Делос оставит теперь;/ Пусть и карийцы свои мавзолеи в воздушном пространстве, / Меры не зная хвалам, не превозносят до звезд:/ Сооружения все перед цезарским амфитеатром/ Меркнут, и только его пусть превозносит молва.” Поколения пап использовали Колизей как каменоломню. От облицовки не осталось и следа, и всё же и сегодня, когда ежедневные толпы туристов вливаются в арочные проходы, чтобы затем обнаружить себя на ослепительном свету воронки амфитеатра, днище которой точь в точь лабиринт, где прячется Минотавр, все притихают. Только что толпа казалась себе множеством и вот, в миг она становится горсткой людей перед громадой вечности. Пирамиды и древнее и крупнее, но убегающие в небо вершины этих рукотворных гор тают в его плотной желтовато-серой бесконечности. Здесь же огромность неба охвачена верхом стены как оправой и потому становится как бы меньше, чем сама эта оправа.

... Принято считать, что кошки, обитающие в Колизее, самые крупные. Мне кажется, это предрассудок. Во всяком случае самые могучие звери среди кошачьих, каких мне доводилось видеть, это обитатели форума Траяна. Таких кошек не бывает, но здесь они самое реальное. Они даже реальнее колонны Траяна, многофигурные рельефы которой гораздо легче разглядеть в хорошей книге, да и что нам от колонны, если все прочее приходится скорее домысливать. И павильоны библиотек, и храм, и огромная базилика Ульпия, и полкруглые экседры, за которыми когда-то шумел рынок... всё это скорее мнится в нагретом воздухе. Все это так замечательно выглядит на учёных реконструкциях и макетах, но в руинах глаз теряет заученные, было, ориентиры, и... руины утомляют. С этим ничего не поделаешь. Чтение провоцирует воображение куда сильнее, если это, скажем, снова Аммиан Марцеллин, описывающий визит Констанция, императора-провинциала из Константинополя, в Город: “Но, когда он пришел на форум Траяна, — сооружение единственное в целом мире, достойное по-моему, удивления даже богов, — он остолбенел от изумления, обводя взором гигантские части, которые невозможно описать словами и которые никогда не удастся смертным создать во второй раз. Оставив всякую надежду соорудить что-либо подобное, он сказал, что хочет и может воспроизвести только помещенного в середине атрия Траянова коня, на котором красовалась фигура императора. Стоявший подле него царевич Ормизда, о бегстве которого из Перссии я раньше упоминал, сказал на это со свойственным его нации остроумием: “Сначала прикажи, император, построить такую конюшню, если можно; конь, которого ты собираешься соорудить, должен так широко шагать, как и тот, который перед нами”.

И всё же форумы слишком отчуждены от живого города, чтобы ощущение исторической связи было крепким. Иными словами, здесь чрезмерно много истории и слишком мало сегодняшнего, чтобы здесь могла уцепиться легенда. Для kecemd{ здесь слишком много музея, так что ни лёгкость, с которой опознается арка Тита (скорее ассциирующаяся с Иерусалимом и “Иудейской войной” Иосифа Флавия), ни напротив трудность, с которой глаз распознает в руинах стоявшие здесь некогда храмы, на самом деле не задевают за живое. Конечно, усилием воображения можно поставить по концам Большого цирка те средневековые замки, что насмерть воевали друг с другом десяток поколений, и даже породить в мозгу нечто, вроде забега колесниц из “Бен- Гура”, ведь никто не свободен от такого рода впечатлений. Чтобы вернуться в легенду, как ни странно, нужно вернуться в городскую суету. Только в городе жива легенда о Городе (если произносить это слово, то прибавлять Рим уже не нужно).

Есть в Риме несколько таких именно мест, и каждый волен выбрать что-то своё, излюбленное из немалого ряда. Для кого-то это Piazza di Spagnia, на которой нет ни одного сколько-нибудь красивого здания, но и лестница, которая с множеством людей куда красивее, чем без них, и кафе неподалеку, где собраны автографы путешественников за три последних века, волнуют по-настоящему. То, что на пьяцца Навона контуры древнего цирка только угадываются, только вырезываются из плотной застройки “живыми” фасадами ренессансной эпохи и особым образом закрепляются расстановкой фонтанов, которые не имеют ничего общего с имперской предысторией, делает исчезнувший цирк (есть его замечательная реконструкция на рисунке Филарете, когда о пьяцца Навона ещё никто и не помышлял) чем-то гораздо более плотным, чем тень истории. Человеческие фигурки, всегда обретающиеся у подножия могучих скульптур фонтанов, словно вдыхают жизнь в этих колоссов и оказываются с ними и через них с теми легендарными римлянами, которых они изображают, в состоянии вечно мимолетного диалога. Для кого-то таким местом является тот самый измученный фотографами фонтан Треви, куда всякий бросает денежку, веря или не веря, что вернется сюда снова: здесь трудами Бернини случилось своего рода чудо. Римляне эпохи барокко столь страстно хотели быть древними римлянами, что до некоторой степени — во всяком случае в трудах своих рук — ими стали. По крайней мере огромные “руки” берниниевых колоннад, охватывающие атриумную площадь перед собором Св.Петра, увенчанного куполом Микеланджело, представляют собой нечто, что с одобрением воспринял бы сам Траян, и это ощущение свойственно всем, кто ступает на эту площадь, в любой день и в любую погоду наполненную людьми так же, как некогда был ими полон его форум.

... То ли благодаря привычной своей близости к разновременным слоям Города, то ли в силу самой их живой разновременности, римляне явно не испытывают дискомфорта от того, что их город испытывает постоянное нашествие туристов. В Афинах и Акрополь, и агора слишком удалены от оживленных улиц, застройка которых не имеет с древностью решительно ничего общего, чтобы современные афиняне даже в мыслях могли себя отождествить с современниками Перикла. В Риме таких препятствий нет, и хотя, в отличие от Флоренции, здесь среди толпы труднее встретить персонажей ренессансных фресок, сегодняшние римляне в самосознании суть именно римляне, одновременные Городу.

И всё же есть место, где все Римы скреплены вместе, qbg`m{ в тугой узел. Это Капитолий. Где ещё в мире можно найти место, которое вновь стало центром города через тысячелетний провал во времени! Об этом месте Тит Ливий писал уже как о безмерно давнем прошлом, повествуя о деяниях царя Тарквиния Приска: “На площадке Капитолия делает основание для храма Юпитера, обет о постройке которого он дал в Сабинскую войну, уже тогда предугадывая, как священно некогда будет этом место”. Сюда сначала принесли тело Цезаря “для погребения в храме и для причисления его к сонму богов”, как писал Аппиан, лишь после отказа в этом жрецов перенеся его на форум. Здесь Гай Калигула построил, было, себе виллу, “чтобы, по его словам, жить вместе с Юпитером” (Кассий Дион). Здесь ставились золотые статуи бесчисленных императоров, вплоть до Авриалиана, при котором Рим, живший уже под угрозой варварских вторжений, пришлось заново обвести оборонительной стеной.

Здесь-то паслись козы тысячу лет, а грязь у подножия холма всё ещё представляла собой угрозу для неосторожного путника и в то время, когда утомленный и разочарованный Флоренцией Леонардо да Винчи избрал себе судьбу дорогой вещи при дворе Франциска I. И именно здесь, на деньги, собранные с католиков всей Европы, добытые продажей индульгенций, конфискованные у опальных вельмож, папский Рим гением престарелого Микеланджело всё же становится вновь Городом. У Микеланджело не было иных опор для воссоздающей работы, кроме нередких упоминаний древних историков, вроде Светония, о тесноте Капитолийской площади, где недоставало места для отлитых в металле владык, объявленных по смерти богами (впрочем, Калигула или Коммод или Гелиогабал изрядно прореживали старые ряды, пересаживая на старые тела собственные, наскоро изготовленные лики). Но Микеланджело был подлинным римлянином, может быть, первым спустя тринадцать веков после Аполлодора (также призванного из провинции), создававшего форумы Нервы и Траяна, и он был конгениален Городу. Он, всегда высекавший образ из глыбы мрамора, начал лепить Капитолийский холм как огромную скульптуру. Он, всегда творивший новое, начал лепить холм с вершины, прежде всего установив на ней древние скульптуры речных богов (ради чего пришлось передвинуть и перестроить лестницу дворца) и перевезя сюда конную статую Марка Аврелия, уцелевшую от ярости христиан по недоразумению, так как его сочли Константином. Он составил пару дворцов так, чтобы создать достойную оправу для статуи, придав обрамлению площади форму обратной трапеции, чтобы переиграть законы перспективы, и вымостил площадь мраморным звездчатым орнаментом, не имеющим ничего общего с древними образцами, но парадоксальным образом совершенно им равным. Наконец, он опускает с Капитолия огромную лестницу, отбив её начало балюстрадой, украшенной среднего качества, но всё же подлинными статуями Диоскуров.

Возникло Место. Живое Место возникло из небытия наново. Место стало Капитолием, и то, что неподалеку был возведен забавный, напоминающий торт-переросток монумент Виктору-Эммануэлу, уже не могло и, надо надеяться, никогда не сможет отнять что-либо у подлинного центра Города.

И всё же для тех, у кого хватило времени, чтобы обойти Город во всех его закоулках, нет сомнения в том, где скрывается главная толща римской легенды. Она проступает ранним утром, если, отойдя совсем немого от Виа Венето, окажешься почти в одиночестве на маленькой площади Четырех фонтанов. Или в клуатре монастыря Св.Иоанна в Латеране. Она проступает незадолго перед закатом, если, свернув в подворотню, обнаружишь себя один на один с неожиданным фонтаном в крошечном, размером со среднюю квартиру дворике. Или если после какого-то маловразумительного вернисажа в одной из галерей, адрес которой напрочь вылетел из головы, тебя пригласили куда- то домой, и вдруг ты оказываешься в гигантских покоях дворца, некогда построенного для кого-то из несчётных кардиналов. Свет настольных ламп тает и почти исчезает, дотягиваясь до лепного карниза наверху, отражаясь в мраморе колонн, и поверить, что здесь живут обычные сегодняшние люди, чрезвычайно трудно. Наконец, легенда Рима, в которой сплавились до неразличимости если не все двадцать семь, то уж точно двадцать веков, странным образом обретает телесность, если удастся попасть в сады вилл Джулия, Мадама, Боргезе, Дория Памфилия или палаццо Каффарелли, под самым Капитолием, где барочный фонтан с полным ощущением правоты оказался встроен прямо в античный алтарь.

... Потом в нашей жизни был фильм “Рим Феллини”, с равной лёгкостью выразивший легенду Города и влившийся в её вечное творение наново. Те кадры этого фильма, где “античные” фрески (достаточно откровенно написанные рукой сегодняшнего декоратора), случайно обнаруженные при строительстве метро, бледнеют и исчезают при соприкосновении с воздухом. С римскими фресками, написанными энкаустикой, т.е. практически вплавленными в гипс оштукатуренной стены, такого случиться не может, и тем не менее Феллини конечно же прав: легенда Рима не тает при ярком свете дня, но ускользает от чрезмерно дотошного исследователя, ибо её можно познать единственным способом — переживая её как собственную.


 

...Функциональная необходимость проводить долгие часы на разного рода "посиделках" облегчается почти автоматическим процессом выкладывания линий на случайных листах, с помощью случайного инструмента... — см. подробнее