Мемории: Смутные годы. Жизнь почти научная

Владимир Федорович Маркузон тихо обретался в секторе истории, мы кланялись и только, пока Саша Раппапорт не познакомил нас всерьёз. Каких-то чрезвычайных талантов за ним не водилось, однако он принадлежал к числу интеллигентных людей, без которых всякая околонаучная жизнь сразу же проседает на ступень. Благодаря Маркузону, я всерьёз ознакомился с трудами Бориса Петровича Михайлова, которого уже не застал в живых, перейдя в НИИ. В густопсовое сталинское время Михайлов написал превосходную книгу «Витрувий и Эллада» и, как я узнал, все пытался перевести трактат Филарете, о котором делал диссертацию – тогда мне это ничего не говорило. Многое говорило иное: люди класса Михайлова ухитрялись разрабатывать тонкие, оригинальные идеи, вроде обнаружения, что скульптуры Фидия были расставлены на полке в тимпане Парфенона в подчинении Фригийскому музыкальному ладу, никогда не видевши античных памятников иначе, чем на черно-белых репродукциях и по чужим обмерным чертежам.

Директор тяжко захворал, его замещал зам, бесталанно, хотя и упорно ведавший историей русской архитектуры, – Николай Феодосьевич Гуляницкий. Был он из поповской семьи, да и в секторе у него отдавало духом православного шовинизма, так что симпатии меж нами не было[1]. Как-то Гуляницкий призвал меня к себе и спросил, не возьму ли я к себе в сектор мадам Алферову. Отчего не взять? Гали Владимировна Алферова была в своем роде человек вполне неординарный: она всерьёз проработала пути проникновения римских норм застройки городов на Русь через Византию и уж тем не нравилась гуляницкой когорте, к тому же она упорно жаждала защитить докторскую на эту тему, а ей все не давали ходу. В моей, относительно молодежной, секторной компании (как водится, в секторе приходилось за всеми подчищать слабоватые тексты, предварительно поставив перед всеми задачи) бодрую старушку, похожую на тяжелый цилиндр, приняли любезно. Я нацелил этот «бульдозер» на сюжет, ей близкий, а мне любопытный – монастырское расселение, и она пошла пахать по архивам, так что пыль столбом. Сколько не уговаривал её плюнуть на дурацкую диссертацию, она меня не послушалась, её завалили (ещё на защите, трусливым тайным голосованием, почти без выступлений против) за «недостаточную научность», и вскоре Алферову хватил удар.

Гуляницкий тоже тяжко заболел, и несколько неожиданно меня назначили ВРИО директора, что было несколько смешно. Четыре месяца я подписывал бумажки, успев, однако, сделать одно доброе дело: обнаружилось к концу декабря, что на счете есть пара тысяч рублей, которые надо срочно потратить (понятия «переходящий остаток» в развитом социализме не было). Зашел в Дом книги на Новом Арбате и в букинистическом отделе приобрел для институтской библиотеке 10 превосходно иллюстрированных томов всеобщей истории архитектуры, написанной не только по-английски, но не по-советски, то есть как собрание очень личностно выстроенных различными авторами глав.

И ещё приобрел замечательный томик в телячьей коже – первое в России социологическое исследование состояния городов через анкетный опрос градоначальников. Государыня Екатерина Вторая, со свойственной ей во всем дотошностью, озаботилась тем, чтобы обследование продублировать, так что опросными листами занимались и в Академии Наук (в предисловии, да и в самом тексте отчетливо ощущаем перевод с немецкого: «В чем упражняются обыватели? – Обыватели упражняются черной огородной работою»), и в Кадетском корпусе.

В секторе композиции тихо пребывал ещё один старик, Станислав Маркович Земцов (был он вовсе не Станислав, а Исаак, но в лютые 40-е годы счел за благо переписаться в паспорте – от греха подальше). Его часто обижали, а он по кротости духа лишь чаще обычного моргал. Разговорились по поводу какой-то из моих статей, и старик поделился со мной давней мечтой: написать книгу об Аристотеле Фьораванти. Он вздыхал, что никто с ним договор не подпишет. Мне стало жалко его, и я предложил свою помощь: напишу заявку и подам в Стройиздат под двумя нашими именами, да и с написанием пособлю. Забрал я у Земцова пухлую папку с вырезками и набросками статей, забрал книгу, изданную в Болонье к 500-летию Успенского собора в Москве, набросал быстро заявку, и тут же был подписан договор.

Четыре месяца моего «правления» были окрашены ещё парой деталей. Я мирно работал в директорском кабинете, куда для меня была притащена пишущая машинка, когда через двух секретарей меня соединили с самим Варфоломеичем Барановым, и тот наказал принять на работу некую юную особу. Я ответствовал, что отчего же, но, ради самой этой особы, резонно, чтобы та для начала явилась ко мне на собеседование. На том конце трубки гневно изумились, но делать было нечего, и весьма миловидная особа явилась убеждать меня в абсолютной своей необходимости для института[2]. Девушка была мила, услужлива и тотально бесполезна, но мне было все равно, и её тут же оформили приказом куда-то в сектор.

Вообще-то стоит заметить, что в институте водились прелюбопытные персонажи. Рита Астафьева-Длугач – редкостно работящая, очень некрасивая женщинка, одевавшаяся не без стиля старомодно, много и успешно работавшая над «белыми страницами» московской архитектуры раннего советского периода. Юра Волчок – кипучий лентяй не без обаяния. Гриша Забельшанский – некипучий лентяй, которого судьба одарила феноменальной памятью, пригодной единственно для разговоров в курилке, на торчке у входной двери в заведение. Тогда еще не безумная Нина Смурова, которую я как-то нацелил заняться приключениями Бетанкура в России, на чем она впоследствии сделала некую международную карьеру. Неукротимая Фатьма из моего сектора, неглупая и небесталанная. Куркчи и Раппапорта я уже упоминал. Был еще и Дима Селиверстов – крупный малый, в основном увлеченный переводами голландских и немецких поэтов.

С этим-то Димой был связан мелкий эпизод. Секретарша Нина Николаевна, бывшая со мной всегда особо предупредительной, вошла в кабинет и сказала с несколько особенным выражением, что ко мне пришел обходчик. Что еще за обходчик? Таковым оказался весьма презентабельный молодой человек с университетским складом речи – кагебешный лейтенант, представившийся без фамилии, как Андрей Андреевич, видимо, от начальства поставленный пасти архитектуру. Все в порядке? – Все в порядке. А что у Вас Селиверстов? – Ничего у нас Селиверстов, работает себе помаленьку. Не прогуливает? – Ну что Вы! И так далее, минут пятнадцать вокруг да около. Дима потом мне рассказывал, как его замели по поводу чего-то самиздатовского и долго допрашивали вечером в здании школы – манера у них была такая, наверное, для большей неожиданности. Впрочем, это было не более чем мягкое предупреждение.

Меня самого разок вызывали на Лубянку, вернее, на Кузнецкий мост, в дом прямо напротив их «общественной приемной». Вызывали по телефону: Вячеслав Леонидович? Вам звонят из КГБ. Зайдите к нам, пожалуйста… Особых грехов за мной не водилось, но ощущение все равно гадкое. Явился. Передо мной разложили дюжину фотографий: не знаю ли кого-либо. Одного знал. Это был Тимоти Колтон, собиравший материалы для книги о советском городском управлении в Москве вполне официально. Он встречался со мной в институте, затем мы несколько раз виделись – у него, в «Интуристе» на Тверской (мне было совершенно ясно, что визиты туда фиксируются), даже у нас дома. Колтон вытянул из меня немало, расплачиваясь хорошими детективными романами, в его ЦРУшной завязанности у меня сомнений не было, собеседник он был недурной[3]. Опознал и все – а то они не знали, кто это. Это было тоже очень мягкое предупреждение. Теперь уже мне.

Пока суть да дело, я успел изготовить небольшую книжечку по заказу Стройиздата, платившего отчаянно мало, но зато меня не редактировавшего вовсе, за исключением нормальной сверки на предмет случайных повторов одного слова в соседних фразах и сбившихся падежей. Темой книжечки было рождение зодчества, но в плане «книг для юношества» у них стояло Зарождение – переменить было нельзя, и я плюнул: зарождение так зарождение. Собрать дюжину занятных историй и изложить их человеческим языком было дело нехитрое, тем более что я давно оброс литературой по археологии и истории – среди прочих я купил роскошную книгу The Dawn of Civilization, в Петербурге[4]. Я зашел в один из двух тамошних магазинов, торгующих книгами западных издательств, заприметил название издали и попросил показать. Продавщица оглядела меня с головы до пояса из-за прилавка и явно колебалась: на мне всё ещё была та самая синяя кожаная куртка, которую мне подарил дядя Валя. Синий давно выгорел и потемнел вместе, на плечах кожа облупилась отчаянно и я сам пришил к спине кокетку из темно-синей «болоньи». Книга стоила (вот такие глупости из памяти не пропадают) 42 рубля, что было очень немало, и продавщица тяжело глядела мне вслед, когда я утаскивал свои два кило отличной издательской работы. Что-то в её голове не складывалось никак.

Разделы книжечки были написаны шустро, и тогда в полный рост встала проблема иллюстраций. Делать такой текст слепым было бы безумием, качество печати в Стройиздате (кроме редких «подарочных» изданий) было такое, что о фотографиях следовало забыть. Халтурщики, которые там подвизались в роли «художников» – в основном при изготовлении плакатов по технике безопасности в строительстве – исключались безусловно. Денег на нормального книжного графика, даже если б его удалось убедить работать точно по моей программе, всё равно у редакции не было. Оставалось рисовать все самому. Это было тем сложнее, что я задумал начинать каждый раздел с т.н. шмутц-титула, с картинкой на всю страницу, учитывая же тот факт, что книжечка с тиражом 80 тысяч должна была быть обращена к действительно широкому читательскому кругу, архитектуру на картинках следовало населить людьми. Опыта профессионального рисования фигур по воображению у меня не было, так что пришлось картинки переделывать не единожды, пока я не добился вполне сносного результата[5]: не Дюрер, конечно, но и не стыдно.

Умерла маменька после трех месяцев гаснувшего от инсульта сознания. Было горько от мысли, что был к ней недостаточно внимателен, недостаточно терпим и терпелив. Возникло всем знакомое понимание: между мной и Богом более никого нет.

Год 84-ый начался весьма специфическим презентом судьбы. Скончался Яралов, и на его место назначили Юрия Петровича Бочарова, того самого, что был председателем ваковской комиссии, которая гробила мою диссертацию.

Я давно остыл и мог бы жить и под Бочаровым, но он, явно снедаемый чувством вины, в чем сам мне признался годы спустя, прицепился ко мне как репей. То по одному дурацкому поводу вызовет, то по другому, даже домой к себе зазвал для «откровенного» разговора ни о чем, то вдруг меня ищут по всей Москве часа в три дня, хотя до часу я был в институте, и грозят выговором за прогул… Было ясно, что нормальной жизни тут больше не будет. Куда-то надо было срочно перебираться, но куда?

Я вспомнил, что несколько раз выступал на всяких конферюшках в НИИ культуры, где бывали также вполне приличные ученые-публицисты, и что новый тамошний директор меня к себе зазывал. Вадим Борисович Чурбанов, вопреки фамилии, человек разумный, был открыто счастлив заполучить меня в свое кефирное заведение, расположенное до сих пор в палатах Аверкия Кирилова на Берсеневской набережной. Был один минус – в отличие от НИИТАГ этот институт был эрэсэфэсэрный и потому уже не второй, а третьей категории, так что оклад жалованья был здесь поменьше. Еще маленький минус: к курилке и сортиру следовало проходить, согнув выю под старый свод, о чем иногда забывалось. Плюсов было много. Во-первых, мне дозволялось обозвать свой будущий сектор как мне угодно. Я избрал «культурного потенциала городов», что звучало достойно и в самую меру непонятно. Во-вторых, никто не покушался на свободу обращения моего со временем. В-третьих, я мог набрать себе в сектор кого захочу.

Чурбанов был природным трудоголиком, жаждал подтянуть заведение на научный уровень посвежее и исходил бешенством отчаяния, что это никак не было возможно: старые стены надежно сопротивлялись. Слово свое он держал. Мой сектор был частью общетеоретического отдела, возглавляемого милой дамой, которая меня чтила и, пожалуй, чуть побаивалась. Я взял к себе двух восхитительных оболтусов со стороны. Один, Саша Зосимов, больше всего на свете любил рисовать и делал это хорошо, впоследствии перейдя к коллажам. Другой, Миша Левитин, был сын Карла Левитина из редакции З/С, которого папенька никуда не мог пристроить по причине кошачьего свободолюбия и остроты язычка. Еще была юная дама, пребывавшая в родстве с министерским человеком, но та скоро убыла в декретный отпуск и потому не считается.

Надо было придумать для сектора нечто достаточно необременительное, чтобы оставить довольно времени на прочие дела, и вместе с тем достаточно привлекательное, чтобы моим архаровцам не было тоскливо. Я и придумал – всерьёз заняться провинциальными городами, чтобы понять, как они устроены на самом деле, и проверить, можно ли там хоть что-то расшевелить. О перестройке еще не было и мысли, однако при чехарде из престарелых генсеков свирепость властей явно давала слабину.

Я выбрал Тихвин в значительной мере потому, что он был недурно освоен моей питерской приятельницей Татьяной Славиной. Набережные Челны – потому что в самом деле было любопытно понять, что такое суперпоселение при КАМАЗе, возникшее впусте за неполных двадцать лет, тогда как Чурбанов состоял в приятельстве с председателем тамошнего горисполкома. Наконец Елабугу – и потому, что до нее от Челнов меньше часа пути, и потому, что мы уже делали занятный концептуальный проект для Елабуги на Сенеже.

Проект был и впрямь недурен, включал «версальскую» трактовку огромной территории городских огородов. Как всегда на Сенеже, проект был представлен в роскошном, многоцветном бумажном макете, на что сенежцы наши были большие мастера. При этом мне удалось убедить тогдашнего генерального директора строившегося тракторного завода (завод с тех пор все строят, пять раз сменив ему назначение) в целесообразности нашей схемы, и случилось небывалое. Расходы на комплексную реконструкцию старой купеческой Елабуги были-таки включены 26-ой статьей в утвержденную высшими инстанциями смету строительств завода – кто же мог предположить, что от строительства откажутся, а Бех будет назначен директором КАМАЗа!

До экспедиций оставалось несколько месяцев, и только я решил приняться за Фьораванти, как бедный Земцов простудился и умер от воспаления легких. Я, может, и отказался бы от всей затеи, но осталась совершенно беспомощная земцовская дочь с собственной дочерью, и половина гонорара, при всей его умеренности, была им остро необходима.

Я развязал тесемки толстой земцовской папки, чтобы вскоре убедиться: реального материала там было ничтожно мало. Порыскав самостоятельно по библиотекам, удостоверился в том, что большего материала нет вообще нигде. Все известное было уже собрано в болонской юбилейной книге. Вполне добротной была небольшая, давняя книга Снегирева. У итальянцев не было более ничего. Итак, имелись: Успенский собор в Кремле, два письма к герцогу Сфорца, два письма к Фьораванти (в архиве Болоньи, напечатаны), скупые абзацы московской летописи (напечатаны), несколько абзацев в западных хрониках, да еще скупые следы в хрониках Вены и Будапешта. Требовалось: сделать 15 листов, да еще подобрать иллюстрации.

Обложка книги С.Земцова и В.Л.Глазычева "Аристотель Фьораванти", 1985

Обложка книги С.Земцова и В.Л.Глазычева "Аристотель Фьораванти", 1985

«Завелся», да так, что иногда явственно поднималась температура – когда взрывалась интуитивная полная убежденность: так оно и было, должно было быть, не могло не быть. Раскопал тексты Виссариона Никейского, воспитателя княгини Софьи (Зои) Палеолог. Вычитав у Снегирева, что о моем герое пару раз отозвался Филарете, возжелал прочесть его трактат, но в Москве его не оказалось. Единственный экземпляр Йелльского издания 1964 г. обнаружился в Публичной библиотеке Петербурга, что дало повод лишний раз съездить в Питер к друзьям. Ксерокс в Публичке уже был, но ужасного качества, к нему стояла всегда очередь, да и Филарете отказывались дать на копирование из отдела редких изданий. Перерисовывать на кальку рисунки тоже запрещалось. Оставалось класть рядом с книгой лист бумаги и рисовать «вприглядку», для чего пригодился опыт ранних курсов в институте – наш с Андреем Новоселовым добровольный тренинг. Всерьёз читать непростой текст Филарете было некогда, так что пришлось ограничиться выпиской отдельных фрагментов, но интерес к этому вдохновенному сочинителю угнездился в сознании навсегда.

Залез в турецкие миниатюры о войне в Венгрии (ведь для короля Матиаша там чинил крепости Филарете). Залез в историю европейской артиллерии. Забрался во все закоулки отчетов иноземцев, бывавших в Московии, и в тексты ранних русских путешественников. Что-то понял, что-то угадал, что-то логически вывел из всеми читаных текстов. Книга получилась и, честное слово, очень недурственная.

О, как мы развлекались с моими ассистентами. В весьма неудобно расположенном Тихвине старшеклассники сначала сочиняли для нас инструкции по забиванию гвоздей или по завязыванию шнурков, потом сочиняли сказки андерсеновского типа – про магнитофон, к примеру. После этого они были уже вполне готовы к составлению «описей» городской среды по технике Кевина Линча, которого я не зря переводил. Там же маленькие школьники, ведомые замечательным учителем рисования (удалось потом помочь ему выйти на российскую арену), рисовали нам Тихвин со всех сторон и из всех углов[6], а уж фотографировали мы сами. В Елабуге мы «завели» половину городского начальства и всех местных образованцев на сессии совместного проектирования – в развитие старой сенежской идеи, но уже в практическом ключе. В Челнах удалось остановить бульдозеры за пять минут до того, как исчезла бы последняя улица, помнившая послевоенные годы сооружения Нижнекамской ГЭС. Выставка рисунков третьеклассников, устроенная нами в фойе Дворца культуры в день встречи жителей с исполкомовским начальством, произвела взрывной эффект: люди увидели, где живут. На первый взгляд, страшной была картинка на разворот школьного альбомчика, где среди панельных домов простиралось огромное пятно, рядом с которым было написано: грязь. На второй взгляд людям становилось понятно, что еще страшнее картинка, где от обреза разворота до обреза тянулся панельный дом, клетки окон которого были несколько смягчены привязанными к подоконникам цветным шарикам. Это еще полбеды, но и люди, и машины на улице оказались расставлены в логике той же сетки панелей!

После выставки нам удалось смонтировать занятную смешанную бригаду, в состав которой вошли старшеклассники, озабоченные родители, несколько учителей и еще представители дирекций тамошних заводов, у которых в ту пору хватало т.н. неликвидов. В дикой ругани (просто способ общения, а не ругань) рождались сборные формы для детских площадок, для скетинг-ринка, стенки для старичков, чтобы не дуло, променады для мам с колясками. И всё это изготовлялось в бетоне с вмешанными в него камешками и стеклами – округлость формы достигалась простейшим способом, когда дно формы устраивалось из двойного брезента, провисавшего под тяжестью раствора…

Так и шло лето: то развлечение в городах (с предисполкома Челнов мы подружились), то прописывание глав Фьораванти, и к осени книга была готова. Издали ее относительно быстро, в 85-ом году. Обычное молчание в этом случае было ощутимо напряженным. Историки оскорбились тем, что в их огород влез посторонний, но, поскольку домыслы в книге были и названы домыслами, а прочее было сто раз выверено, придраться к моему сочинению не могли[7]. Стихотворная переписка Донателло и Брунеллески, равно как пассионарный стих Савонаролы, – а переводы мне явно удались, – были, к примеру, принципиально проигнорированы госпожой Даниловой, издавшей потом книгу о Брунеллески (свою книгу я ей преподнес без задних мыслей). К этому я давно привык и даже не огорчался в самом деле.

Три года я трудился в НИИКе, выпуская в год по недурному сборнику, в которых мои архаровцы принимали посильное участие, и ни раза не пожалел о приходе туда.

Впрочем, за эти три года многое ещё происходило.

Ещё не случилась перестройка, однако некие подвижки наблюдались. Александр Васильевич Рябушин, бывший при Яралове замом и изгнанный с появлением Бочарова, неожиданно для меня стал секретарем союза архитекторов, ответственным за печать и прочее. Рябушин был человек несколько легковесный, охотно строгавший тексты с помощью ножниц и клея, но во всяком случае был он явным западником и даже издал перевод книги Чарльза Дженкса. К унаследованной от прежней эпохи Орлова (его сменил в роли вождя союза мрачноватый Анатолий Полянский) гутновской нашей компании относился с симпатией и хотел в ней быть своим. Соответственно, он предпринял некоторые усилия и, наконец, спихнул с должности главного редактора «Архитектуры СССР» давно и прочно засидевшегося на ней пустого и чужого Трапезникова. На эту роль был поставлен не кто иной, как наш друг Александр Кудрявцев, немедленно привлекший Гутнова и меня на роль главных советников. Журнал удалось быстро переделать, так что печататься в нем стало не стыдно ничуть.

Мне было всё же несколько неловко без докторской степени, тем более что в синодиках разных конференций мне непременно приписывали то одну, то другую докторскую степень. В НИИ культуры своего совета не было. Где-то надо было «защищаться», но где? Архитектурные советы я не принимал во внимание уже принципиально. Оживил философические контакты и было уж приблизился к рассмотрению диссертации (состряпал ее между делом) в институте философии. Там охотно печатали мои полуфилософские сочинения, однако же я кожей ощущал, что завалят – тем более по беспартийности[8].

Чуть позже наклевывалась возможность в НИИ искусствознания – я уж тоже набросал черновик диссертации, но тут заболел и скоро умер Олег Александрович Швидковский, мне покровительствовавший и во мне как в авторе заинтересованный. Опять незадача, а я-то уже и в Эрмитаже успел сделать обширный доклад[*] . Впрочем с докладом вышел конфуз. В прелестном эрмитажном театре шла конференция по Западному Средиземноморью II тыс. до н. э. Я вышел на трибуну, чувствуя некую даже гордость за проделанную работу – нанес на карту не просто города-точки, но целые ареалы урбанизации, протянув исторический поток движения цивилизаций к римским временам.

 Первый раз в жизни ощутил острое неудобство: все тихо и вежливо, но чувствую, что слова будто утопают в вате – нет малейшего контакта с аудиторией. Скомкал завершение и уселся на место в растерянности. Позже умудренный историк Андреев[9] все мне объяснил: они же географии не знают, – сказал он со вздохом. Впрочем, большую статью с картами напечатали в эрмитажном сборнике 84-го года.

Мы продолжали вояжи по стране: в Бакуриани – весной, когда вылезли уже подснежники и дико вопили по ночам лягушки; в Выборг – зимой, когда на льду озера клубились одичавшие собаки: здание библиотеки, выстроенной еще в финском городе Алваром Аалто, царило советское запустение; в Сумы, где нас потрясли равно миллион роз, высаженный по распоряжению секретаря обкома, пешеходная улица с превосходными кафе и бортовой камень из базальта, аккуратно уложенный по всему центру. Разок в Киргизии, где после бурных возлияний мы полезли в парную, а из нее в ледяной бассейн, мой друг Кудрявцев сомлел прямо в воде, и я с немалым трудом отбуксировал его к спасительному «мелководью».

Опять же с Яницким, аккурат переживавшим собственный возрастной кризис со всеми привходящими обстоятельствами, тем более трудными при его довольно утлом здоровье, мы ездили на экологическое сборище в Ташкент. Это тогда я искал, да так и не нашел в зоопарке львиной стены с моего «слайда» четырехлетнего возраста. Наиболее симпатичными были достаточно откровенные разговоры вокруг политики, в которых выделялась эстонская дама с забавно звучачим в среднем роде именем – Марью.

Мы, вместе с Яницким, состряпали вполне складный опрос экспертов по поводу экологического сознания или чего-то в этом духе – под договор с ЮНЕСКО, что звучало чрезвычайно соблазнительно. Однако же гонорар был нам выплачен хотя и в заведении с завлекательным названием «Внешэкономбанк», но в рублях и, к тому же, по официальному курсу, что резко умерило радость бытия. Мой «эко-ориентированный» период приближался к логическому завершению – жевать ту же мочалку в бесконечность мне никак не улыбалось, но прежде надлежало доложить наши грандиозные результаты на многолюдном симпозиуме ЮНЕСКО и пр., проходившем в Суздале. Было даже любопытно, хотя второй раз можно было удостовериться в том, что наши мозги устроены, пожалуй, свободнее, чем западные, а, может, безалабернее, менее процедурно, с большей приязнью к процессу бытия, чем к форме коммуникации между порядками. Мы невинно флиртовали с двумя дамами: одна постарше и поважнее юнесковским чином, но очень мила – звали ее Энн, фамилии, разумеется, не помню; другая помоложе (вот и имя забыл), не без симпатичности, но с странно зеленоватым оттенком кожи, что указывало на тайный недуг. Наша смесь старомодной галантности (от которой феминистки преуспели отучить перепуганных западных мужчин) с анархической вольностью безответственной мысли привлекала этих ученых парижанок. Впрочем, парижанки они были временные: Энн из Канады, а … (полный блок памяти на периферийные имена) из Италии.

В ту пору плясали много, и я бурно потешался над тем, что могучий пляс происходил под песенку с более чем фривольным текстом «ву ле ву бьян ву куше авек муа?», что означает всего лишь: «а не хочешь ли со мною переспать?» В Советском Союзе, в эпоху постбрежневской чехарды генсеков, это было особенно мило.

С большой дистанции очевидно, что моя лихорадочная работа в ту пору была своего рода изгнанием Сатаны с помощью Вельзевула, однако же иногда помогает.

Финалом экологических упражнений стал милый семинар, который Яницкий, девушка Лена Шомина (некогда школьницей ходившая на мои и коллег лекции на Сенеже, поскольку там и жила, раз ее отец-художник директорствовал в доме творчества) и прибалты организовали в маленьком поместье в Латвии. Лена (жена) на этот раз составила мне компанию и заслужила восхищение редкой детальностью расспросов о сельском и хуторском хозяйстве. Съездили в крошечный городок Вальдемарпилс, где были и музей пожарной охраны, и превосходный музей всякой техники, и прелестная кунсткамера ещё одного музея, где было всё – от вывесок умершей железнодорожной станции до живописи.

Вячеслав Леонидович со своей женой Еленой Глазычевой

Вячеслав Леонидович со своей женой Еленой Глазычевой

К концу «застоя» бедного Рябушина изнагли из секретарей союза по требованию ЦК за то, что он посмел упомянуть архитектуру Альберта Шпеера. На место Рябушина был срочно доизбран Саша Кудрявцев, естественно, стремившийся опереться на нашу поддержку. Времени на союзные дела стало уходить много, тем более что меня стали теперь приглашать на все без исключения пленумы, чаще всего проводившиеся вне Москвы.

Трескотня Горбачева про «ускорение» казалась простым продолжением прежней бредятины с поименованием каждого очередного года «годом экономики» и т.п. Конечно же, нелепый его выговор и странная пятнистость черепа несколько компенсировались хотя бы относительной молодостью, но ещё ничто не предвещало существенных перемен.

Специфическим символом перемен стал весьма странный тип, с которым я познакомился у Юры Соболева. Мы с Леной как-то заехали к Юре, который жил тогда с очередной женой – Ольгой Люльки в квартире его родителей, где вторую (большую) комнату занимала предыдущая жена с ребенком, прижитым отнюдь не от Юры. Собоблев, все продолжавший ходить в джинсах с лифом на бретелях, отдарил мне свою старую дубленку. Дубленка была весьма пожилой, но я впервые в жизни почувствовал, что такое тепло в одежде зимой.

Итак, Иосиф Гольдин предпочитал, чтобы его звали Джо. Он обитал в каморке в Южинском переулке, но никто у него не бывал, однако вообразить эту берлогу несложно, так как у Гольдина не было ничего. Зато у него все время возникали идеи – одна фантастичнее другой. Когда доходило до очередной попытки реализации, то Джо проявлял фаантастическую проникающую способность. Как-то он прорвался к белорусскому боссу Машерову и убедил его в чем-то, но Машеров вскоре погиб в подстроенной, повидимому, автокатастрофе. С помощью бесконечно терпеливого Виктора Бреля он учинял светоцветовые шоу в музее Скрябина, преодолев сопротивление обитавших там суровых старух. Он – с просроченным паспортом в придачу – прорвался-таки в Кремль и был принят помощником Андропова. По преимуществу из всей кипучей активности Гольдина ничто не произрастало, но наготове у него была уже следующая идея. Впрочем, в частичной реализации двух гольдинских затей я принял участие.

Одна была сопряжена с гипотезой концентрации массовой воли и групповой энергии. Джо зацепил энергичную даму с подлинным медицинским образованием и прошлым, занимавшуюся излечением заикания у взрослых. Суть методы была в непременном вовлечении родственников и близких друзей в процесс своеобразной шоковой терапии, осуществлявшейся в стенах клиники. Джо убедил целительницу произвести свой сеанс излечения в театре, сумел убедить и театр на Таганке предоставить для действа большой зал. Ко мне он обратился за тем, чтобы сделать пригласительный билет и проконсультировать цветовую обстановку. Билет я придумал, а Брель его тут же смонтировал: рот, застегнутый на «молнию» – при отвороте сфальцованной поверху трети билета появлялось зримое движение замочка, раскрывающего губы. Просто, более чем просто, но, кажется, именно это и было нужно. Чуть труднее было с залом. Вернее, убедить предстоящих героев действа одеть по возможности одинаково темные костюмы было проще простого, натянуть на стенку классической высоты (в рост с поднятой рукой) дерюжку и прокрасить ее смягченным оранжевым колером было тоже просто. Больше времени ушло на то, чтобы уговорить главную героиню отречься от белого халата, который на сцене театра смотрелся бы театральным белым халатом: в конечном счете я выбрал из ее гардероба темно-фиолетовый костюм и яркий голубой шарфик.

В воскресенье к 11 утра все было готово. Зал был полон и даже больше. Дюжина страдальцев выстроилась в ряд на сцене, лицом к залу. На фоне залитой боковым светом оранжевой стенки (чтобы не было ненужных теней) этот ряд, подсвеченный с софитов, рисовался достаточно четко. Пригасили общий свет. Целительница терзала каждого, чтобы тот или та произнесли свое имя. Это было нестерпимо, так как их ожидание, их страх оказались еще помножены на ощущение тысячи взглядов из тьмы зала. Затем началось нагнетание внушения, гипноз – она легонько толкала каждого в грудь, и тот откидывался назад и упал бы, когда бы не стенка, гулко отдававшая звук при каждом толчке. Затем были еще какие-то слова и, наконец, звучало властное: Говори! К этому мигу напряжение в зале достигло максимума. Хотя и пытаясь оценивать все со стороны, я тоже поймал себя на концентрации мысли: Говори!

Они начинали говорить. Вернее, они отвечали на простые вопросы: Как тебя зовут? Что ты собираешься теперь делать? Еще что-то. Одна девушка сказала, что непременно окончит медицинский и будет сама заниматься тем же – лечить страдальцев, сидевший передо мной пожилой дядька вскочил с места, по его лицу текли слезы, и он, глотая эти слезы, заорал: Маша, приходи к нам завтра же! Это был ректор Первого медицинского института.

Чудо состоялось. Оно состоялось дважды: наша целительница страдала в этот день гриппом, нервничала перед залом и каким-то образом пропустила одного из дюжины. Было сразу ясно без слов, что у того может начаться откат назад. Она, как фурия, металась по сцене, почти трясла того за грудки, и, пусть с задержкой, пусть поначалу не так живо, но и он разговорился. После этого им было наказано молчать в течение суток.

Зажгли большой свет, и тихой чередой наши исцеленные потянулись к выходу, и на их лицах рисовалось то выражение счастья, которое принято называть ангельским. Это был, как и задумано, классический катарсис, а все вместе именовалось по-гречески «агон» – я объяснил Джо это слово в каким-то разговоре, и он часто повторял его особенно вкусно: а-агон!

Обсуждение второго прожекта началось как раз за пару месяцев до того, как прозвучали знаменитые слова: перестройка и гласность. Оба вызывали поначалу большое подозрение, но начали появляться первые статьи, в которых все отчетливее звучало прощание с брежневской эпохой. Прожект заключался в том, чтобы устроить телевизионный мост между Москвой и Нью-Йорком, чтобы люди видели друг друга, могли говорить друг с другом, стоя прямо на площади. Поверить в осуществление такой затеи было немыслимо, и я отстал от всей компании, поскольку был чудовищно занят. Текст «Эволюции творчества в архитектуре» я написал довольно быстро, хотя необходимость обращения к множеству книг удлиняло процесс: дома нужных книг было много, но все же без библиотек обойтись было невозможно, а поскольку Ленинку я терпеть не мог (стоило сесть за стол в безгранично просторном 3-м зале, как начинало клонить в сон), то предпочитал раз в месяц ездить в Петербург на три дня и работать там в Публичке.

Опять проклятье иллюстрирования при заведомо безобразном качестве печати. Опять пришлось делать более сотни рисунков, включая такие дробные, как план и разрез Св. Софии в Константинополе. Чертить было бы дольше, да и бессмысленно при малом формате книги, так что предпочел откровенно от руки, но очень тщательно прорисованные картинки. Опыт с Фьораванти, когда я возился с пересъемкой картинок, которые потом все равно приходилось ретушировать (благо, техникой ретуши я овладел еще на картинках в З/С), был немалым разочарованием. Решение было верное, но по жизни делать картинки я мог только при искусственном свете, делать прямо в размер[10], из-за чего от обилия контрастов черного и белого начинало рябить в глазу, тем более что иные мелкие детали приходилось прорисовывать, глядя через здоровенную лупу, хитроумно укрепленную над столом.

После книги пришлось со вздохом приобрести первые очки.

Я был доволен книгой и даже позволил себе поместить собственную физиономию на отворот суперобложки, хотя подлинный автопортрет – это фигурка странника с посохом, скопированная с листа Вийара д’Онекура и помещенная раз на титуле, раз вывороткой – в конце книги.

Обложка книги С.Земцова и В.Л.Глазычева "Аристотель Фьораванти", 1985

Стоит ли упоминать, что хотя книгу разобрали из магазинов мгновенно и что многие её прошли, лишь друзья по гутновской команде отозвались добрым словом. Рецензий не было.

Чурбанов включил меня в группу, отправлявшуюся в Париж, что крайне взволновало. Публика солидная: Лариса Васильева (боже, какой тяжести был её чемодан!), тогда ещё поэтесса, чукотский писатель Айги, господин весьма отчужденный (мы с ним были помещены в один номер и приходилось долго ждать, пока он, как морж, доплещется в ванне), Дементьев, уже поставленный редактором «Юности», средней мрачности министерские люди. Нас поместили в славный небольшой отель на бульваре Монмартр, где в коридоре отражался в зеркале мраморный амур, а лестницы были круты и довольно узки. Я тут же позвонил Есаяну, и мы условились, что он подхватит меня на улице. Все еще был страх, что кто-то настучит о встрече с эмигрантом, и потому мы ударились в такую конспирацию. Дело в том, что я был несколько взъерошен: за пару дней до отъезда со мной встретился тот самый Андрей Андреевич, что из органов, и деловито предупредил: На Вас ожидается «выход» со стороны Сюрте. Вроде, и не верил, а всё же нервировало.

Сергей отвез меня в свою двухъярусную мастерскую на Монпарнас, где он создал вполне стильный интерьер: черная рельефная плитка на полу, черные полки на открытом металлическом каркасе, болы для виски – овального сечения с толстенным донцем. Рассказал, как выгружал отсюда тонны мусора, как тяжко было прорваться на рынок, что так и не удалось, поскольку единственный выход был в том, чтобы запродаться маршану и, как сказал Сергей, всю жизнь писать левый ботинок. Поведал, что жена Верочка за полцены работает реставратором при Лувре, тогда как он сам зарабатывает исключительно как театральный художник, к тому же и не во Франции вовсе, а в Стокгольме или в Женеве[11]. Договорились о второй встрече через несколько дней, и щедрый Сережа пожертвовал мне целых 300 франков, что позволило приобрести с лотков перед Галереей Лафайет две прелестные кофточки для Лены.

Посиделки проходили в Дворце ЮНЕСКО, схематизм которого так мне нравился, когда еще в институте я высматривал его на полосах французского журнала. Посиделки были скучноватые. Хотя уже начинался интерес к нам на Западе, большинство участников с французской стороны были эмигранты довольно обозленного вида и темперамента. Я-таки произнес свой доклад на пристойном французском, сделав лишь одну ошибку в произношении: есть явная разница между отношением к языку в разных странах – мы или американцы счастливы уж тем, что кто-то способен выразить мысль понятным образом, англичане принимают знание их языка как должное, не обращая внимание на погрешности, французы реагируют на ошибки.

Сергей дал мне хороший атлас Парижа, что позволяло бродить ввечеру вдосталь, но не без труда. Кварталы центра всё больше имеют трапециедальную в плане форму, тогда как зрительно кажутся прямоугольными, вследствие чего все время обнаруживаешь себя не в той точке, где предполагал. Я успел сбегать к площади Вогезов, на которой чрезмерно разросшийся сквер заглушает очертания. Позже мы все вместе побывали там снова, чтобы посетить квартиру Виктора Гюго, напыщенную, как и его рисунки. Мы с Чурбановым сходили на пляс де ла Конкорд, залитую нежным солнцем. Я покрутился у Центра Помпиду, и сразу стало ясно, что эта подделка под хай-тек долго не протянет: недостаточно качественный металл был уже крепко поцарапан пылью. Ходили по Лувру обычной обзорной экскурсией, то есть совершенно идиотически – из признанных шедевров действительно была хороша Ника Самофракийская, лишний раз можно было заметить, что суета вокруг Моны Лизы недорого стоит, вообще-то зоомагазины и цветочные лавочки вдоль набережной Лувра было разглядывать интереснее.

По первому разу Париж мне скорее не понравился: да, крепко сложенные ансамбли, но как-то все излишне формально и одномерно.

Поездка в Версаль, напротив, удалась и прежде всего потому, что уж очень был хорош предвечерний солнечный свет при облачном небе. Я сделал там серию слайдов, любой из которых годился бы на подарочную коробку конфет, хотя к сладости примешано и несколько силы. И все это мыльницей под названием ЛОМО-компакт, вследствие чего я начал сомневаться, так ли уж важна техника. Нас как бы опекали культурные коммунисты, из-за чего на кладбище Пер-Лашез пришлось волочься к стене коммунаров, вместо того, чтобы как следует разглядеть мраморные ростки тщеславия. На памятник Оскара Уайльда с ломано-гнутым Звездным мальчиком в камне наткнулся совершенно случайно.

Съездили в Тур и в Пуатье, где крепко смотрится стена замка великой королевы Элеоноры Аквитанской (позже узнал, что все это куда более работа вдохновенного Виолле-ле-Дюка, чем оригинал) и особенно хорошо убитые квором из гвоздей темные деревянные двери, помнящие Рабле. Под Туром заботливые коммунисты свозили нас в винные погреба, где поили ягодным вином, очень симпатичным на вкус.

Замок Шамбор – это была удача, тем более что почти полностью повторен был версальский тип освещения. Как многое вставало на места из того, что нигде не попадалось в книгах: зевы каминов – такие, что сразу понятно, как для отопления сводили целые леса; сказочное зрелище множества каминных труб[12] на той самой «эксплуатируемой кровле», которую якобы сочинил Ле Корбюзье; лихость выдумки создателей двойной спирали лестницы, на площадках которой так славно было Мольеру ставить мещанина во дворянстве.

Мы лишь проскочили вдоль берега обмелевшей Луары, ловя взглядом то один, то другой замок в отдалении – всего не осмотришь.

Снова Париж, где на столиках у букинистов, казалось, есть много соблазнительного. Чурбанов восхотел посмотреть «Рембо-2» в кино, и мы, со вздохом уплатив по 30 франков, имели возможность впервые понять, что такое система Долби-стерео, когда камыши шуршат за спиной, а выстрелы звучат сбоку. Бедный Чурбанов не разглядел ценника, прихваченного скотчем к стенке мини-бара в своем номере, воды же и сока он заглатывал всегда множество, в результате чего половину карманных денег ему пришлось отдать отелю.

Я добрался до квартирки Есаяна на рю Марсель, взлез на пятый этаж по винтовой лестнице. Девочки уже были замужем и жили отдельно. Вера не изменилась почти ничуть – такая же «Крупская». Засиделись, и на утро отъезда я ухитрился крепко проспать, так что, когда меня разбудили телефонным звонком снизу, все уже сидели в автобусе. В жизни я не собирался с такой скоростью, и пришлось ждать, когда можно будет умыться в самолете.

Карусель гласности тем временем раскручивалась все живее. Теперь мы покупали советские журналы и газеты, жадно ловили изменения оттенка употребления слов в ТВ, а ведь телевизор мы приобрели только в момент, когда маменька окончательно слегла, и я укрепил его удобным для нее образом в ее комнате.

Позвонил Гольдин и пригласил в Останкино на первый телемост с США. В Москве не было технических возможностей наладить трансляцию с площади, на ней же установив экран, да и теленачальство страшилось таких новаций, так что нас человек двести собрали в студию, где ряды были очень широки, а ступени довольно круты. Мы сидели в ярком освещении, пялясь на пустой, темный экран, и вот произошло чудо: на экране была цветастая калифорнийская публика на зеленой лужайке. Несколько секунд две толпы в мертвой тишине разглядывали одна другую, затем начались аплодисменты, вопросы и ответы, глупые и не очень[13], при том, что ощущение необычности все время поддерживалось паузой в две-три секунды между говорящим и отвечающим: размерность земного шара осознавалась очень наглядно.

Мы и раньше-то не очень стеснялись в выражениях, разъезжая с проблемными «гастролями» по стране, теперь же от нас, из Москвы, в которой происходило нечто не вполне понятное, везде ждали отважных откровений.

Последняя моя поездка с гутновской компанией состоялась в мае 86-го. Мы летели в Петрозаводск из дурацкого аропорта в Быково, заняв практически весь АН-24, и Марк Розенберг замечательно сыграл роль стюарда, разнося по рядам поднос с водкой и стаканчиками. Петрозаводск я уже знал, но, как известно, восприятие меняется, когда ты в славной компании, которую, к тому же, ждут и стараются принять получше. Был славный вечер на дачке у моего однокурсника, который был тут в главных архитекторах города. Дачка стояла ровно в пяти шагах от берега озера, так что, выскочив из сауны, где пришлось париться очередями, нужно было пробежать лишь эти пять шагов, чтобы плюхнуться в воду. Были опять Кижи – к этому времени безумные реставраторы уже соорудили внутри шатра гигантскую стальную клеть, та перекосилась, увлекая за собой храм и искривляя его винтообразно.

Зато я наконец увидел церковь в Кондопоге – очень русскую и вместе с тем достаточно внятно скандинавскую, хотя в огромных жилых домах с их крытыми дворами, что свезены в Кижи, скандинавский корень проступает еще сильнее. Иван-Чай в два роста, лютые комары. Затем маленький катер, который протянул нас по всему Ладожскому каналу с его меланхолическими пейзажами в духе Бенуа, что лишь усиливалось видом гранитных блоков старых шлюзов, растащенных в стороны корнями проросших в швы деревьев.

Кто и как вовлек меня в дела свежесозданного Фонда культуры, не могу припомнить. Не исключено, что это произошло за счет связей с Домом дружбы, где мы продолжали дружить с Галиной Колобовой и участвовали в посиделках. Так или иначе, в доме на Пречистенском (ещё Гоголевском) бульваре я стал бывать и познакомился с Володей Аксеновым, несмотря на молодость, оказавшегося там в роли зама у бывшего секретаря Пензенского обкома Мясникова.

Что-то явно менялось. Весьма неожиданным образом мою «Эволюцию» наградили Серебряной медалью Академии художеств, что, помимо денежки, обещало химеру: записаться в очередь на поездку в Рим, где у Академии есть вилла, унаследованная от Лорис-Меликова. Однако желающих с академическим званием всегда было достаточно, битва за место бывала лютой, и рисковать очередным унижением не было ни малейшего желания.


 

Примечания

[1]
Супружеская пара Кудрявцевых трудилась там, разогревая на обед щи в горшке, Михаил Кудрявцев расхаживал в косоворотке, перепоясанной под толстым брюхом тоненьким кушаком, и был готов на полном серьёзе уверять меня, что «ласточкин хвост» зубцов итальянских замков был копией с трудов Федора Коня над реконструкцией московского кремля при Годунове. Объяснять ему, что какой-нибудь замок Скалигеров в Равенне старше лет на триста, было бесполезно, так что я ограничивался восклицанием: «Как интересно!».

[2]
Помилуй Бог, за барановской протекцией стояла всего лишь память о дедушке особы, академике архитектуры, который в 40-е годы приютил Варфоломеича, по ошибке попавшего под сталинский каток и изгнанного со службы.

[3]
В середине 90-х Колтон воглавил кафедру русистики в Гарварде.

[4]
Лена, как большинство питерцев по рождению и детству, до сих пор говорит: Ленинград, я же, будучи коренным москвичом, всегда говорил: Петербург.

[5]
Даже и в первом году нового тысячелетия я был тронут, когда на конференции в Казани папа-архитектор подвел ко мне в фойе взрослого сына-архитектора, и они притащили несколько моих книг для автографа – включая и «Зарождение зодчества».

[6]
Эту нехитрую идею то ли Коник, то ли я первым предложил применить в болгарском Благоевграде, где она отлично сработала. Потом я услышал её же в точности у канадца во время экологической конференции в Суздале.

[7]
Известный историк искусства Ямпольский говорил, - как мне передавали, – что он давно собирался делать книгу о Фьораванти, а тут…

[8]
Еще за год до своей кончины Яралов, видевший во мне своего преемника, призвал меня в кабинет и сообщил, что «выбил» для меня место в той малой квоте, какая в те поры давалась в НИИ для приема в партию. Я рассыпался в благодарностях за заботу, но со вздохом сообщил, что и рад бы, да не могу согласиться с одним пунктом устава. Директор поднял брови, но не удержался и спросил, - с каким. С первым – ответствовал я, потупившись.

[9]
С Андреевым была потом связана почти трогательная история. Он был единственный профессионал, кто счел необходимым уважительно отнестись к моей книге по эволюции творчества в собственной монографии. Уже в 97-ом, кажется, году, на выезде в какой-то город (не припомню уж в какой – столько их было, этих выездов, помню улицу, даже зал в художественной галерее, а город позабыл) ко мне подошла молодая дама и представилась дочерью Андреева. Она сказала, что отец, увы, скончался, что строят сборник его памяти, и попросила написать в него что-то. Я практически не был знаком с автором и сделал разбор его книги об античной истории.

[10]
Уже доставало опыта, чтобы учитывать: чрезмерно тонкие линии могут при небрежном травлении вообще пропасть, а средние по толщине могли раздавливаться и терять четкость в печати.

[11]
Для получения пособия ему нужно было иметь справки на 200 часов работы, но ни одной справки ему так и не дали ни в театрах, ни в мастерских.

[12]
Кстати, стало понятно, откуда Гауди почерпнул идею скульптурных труб на кровле дома Мила – что-что, а книги Виолле-ле-Дюка у молчаливого каталонца имелись точно.

[13]
Знаменитое «Секса у нас нет!!!» прозвучало не на этом, первом, а на втором телемосте, и Владимир Познер, в ту пору вещавший с того берега, в дальнейшем, рассказывая о первых сеансах, так и не упомянул имени Гольдина, который несколько лет болтался по свету, а затем быстро и нелепо умер, не дотянув до шестидесяти.

[*] Уточнение: научная конференция «Западное Средиземноморье в первом тысячелетии до н. э. (проблемы взаимодействия и преемственности культур)» проходила 11-13 декабря 1979 г. в отделе античного мира. Вячеслав Леонидович сделал доклад «Западное Средиземноморье в I тысячелетии до н. э. Система расселения». Сборник, под редакцией Е.Мавлеева, выпущен в 1984 году. (ЮК)



...Функциональная необходимость проводить долгие часы на разного рода "посиделках" облегчается почти автоматическим процессом выкладывания линий на случайных листах, с помощью случайного инструмента... - см. подробнее