Ученая жизнь-2

Итак, год на дворе был 72-ой. Я вполне успешно соединял вполне необременительную службу в НИИ с обязанностями завотдела в ДИ. Институтский режим с его двумя обязательными днями посещения вполне позволял крутиться и в журнале. Крутиться приходилось – полставки означали половину оклада, но не половину работы. Если прибавить гонорары за статьи, а иногда и за макет журнала[1], то ясно, что в деньгах я особенной нужды не испытывал. Однако же проблема жилья обострялась по мере приближения к концу срока найма квартиры, тем более что было ясно – следующие съёмные квартиры удастся снять лишь на короткий срок. Спасла мамина работа в ИНИОНе: как раз формировался ЖСК, и, благодаря помощи маминой начальницы, милейшей Ольги Борисовны, удалось в него встроиться. Дом возводили на Юго-Западной, где, кроме выходов из метро, было к тому времени лишь несколько девятиэтажек. Некая трудность заключалось в том, что 40% стоимости квартиры (по причине наличия кандидатской степени мне разрешалась двухкомнатная квартира на двоих) надлежало выплатить сразу, а это составляло что-то около 4 тысяч – по тем временам сумма немалая. Халаминский, к которому я решился обратиться за помощью, ни минуты не колеблясь, одолжил мне недостававшую половину этой суммы, без процентов (они были не в чести[2], тем более что инфляция была еще малозаметна).

Вновь забрали на сборы. Я было приготовился вновь прыгать, но на этот раз обошлось без парашюта, зато, замирая от ужаса, я лез на обрыв горы Ушбы. Мы висели ночью у каменной стены, дрожа уже от холода и от твердого знания, что в это самое время автомобили спокойно поднимаются к обсерватории с другой стороны хребта. Потом меня еще и выстреливали из торпедного аппарата. Аппарат был, впрочем, не на подводной лодке, а закрепленный в башне на берегу Херсонесской бухты, но менее противным процесс от этого не стал. Сначала заползаешь в трубу, затем уже за тобой с лязгом захлопывают затвор, и наступает темная жуть, затем ничего не соображаешь до того момента, когда ты уже в воде и видишь, как вверх уходит здоровенный пузырь воздуха, сопровождаемый пузырьками поменьше. И на этот раз в свободное от занятий время я сладостно бездельничал, не считать же работой поточное изготовление портретов.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

Вячеслав Глазычев на военных сборах

Мы вдвоем с сыном провели месяц в Паланге, где возводили песочные города на обширном пляже. Всё бы славно, но эти ужасные очереди в ресторан! Однажды подошел совсем мелкий мальчик и, протягивая мне полотенце, сказал: «Возьми, а то простудишься». Потом меня сменила маменька, которой внучек хамил страшно, хотя любил её несомненно[3]. Случались короткие романы, тем легче, что я был в некотором роде популярен заочно по своим статьям, но ужас перед более или менее оправданным подозрением в желании меня «захомутать» быстро их прекращал. Наиболее забавный случай был во время моего отъезда в какую-то командировку, когда барышня из цирка в Кемерове прислала на институт телеграмму с просьбой снять номер в гостинице. То-то ученый народ повеселился.

Матушка нашла хатку у знакомых своих знакомых на 3 месяца в омерзительном Бескудникове. Хатку скрашивало лишь то, что там было полное собрание Лескова, которого я мог наконец прочесть как следует и оценить высокое достоинство литературы, так сказать, второй руки. Это было достославное лето безумного зноя, когда Москву постепенно заволакивало дымом от горевших торфяников. Мама была с Лёнькой в отъезде, я с трудом передвигался по городу в троллейбусе (рубашка прилипала к спине, так что садиться не стоило даже при возможности это осуществить) и питался несколько специфически – джином Бифитер (его тогда завезли море), шоколадом, булкой и молоком. Приехала очередная барышня из Петербурга, накормила уткой с яблоками. Съездили в Ботанический сад, где всё дрожало в мареве. Жар стоял такой даже ночью, что заниматься любовью было трудновато, разве что под душем.

Каркас дома уже во-всю поднялся над обрезом котлована, но к осени 72-го надо было срочно съезжать и из Бескудникова. Маменька нашла хатку у знакомых где-то на Севастопольском проспекте – на 4 месяца и подбила меня приобрести по случаю кухонный гарнитур, так что переезжать стало несколько хлопотнее. Гарнитур, кстати, был приобретён о жеманной дамы по имени Луиза, которая много лет была нашей соседкой в новом доме и говаривала «Мы, интеллигентные люди» и т.п. Как я ухитрялся при всей этой мотанине (куда следует включить частые поездки к сыну на Сокол) много и скорее успешно работать, ума не приложу. Получалось.

Чем ближе был день вселения (я вытянул 10-ый этаж, что было симпатично, тем более что башня стояла на обрезе лесочка), тем более сказывались месяцы напряжения, в котором я, быть может, и не отдавал себе отчета. Романчик случился, против обыкновения, служебный, долгий и какой-то необязательный, в чем никакой вины дамы не было: спать с ней спал не без удовольствия, некую признательность испытывал, но любви не было, отчего было даже несколько стыдно. Сборники, которые я творил в институте, казались пресными. Паркетный пол был отциклеван весьма грубо, я не знал, как нанять циклевщика и сдуру занялся трудотерапией: купил с тысячу лезвий знаменитой «Невы» и отшлифовал все полы, скребя половицы половинкой бритвы, хитроумно зажатой в склеенную из пластика держалку. Заметим, что купить что бы то ни было тогда было сложно до безобразия, даже если это были шурупы нужного размера.

Что занесло меня в Тбилиси на сессию Академии художеств, не припомню, зато там в меня вцепилась тонкая барышня с пышной грудью, непременно желавшая стать моей аспиранткой. Ничего из этого не вышло и выйти не могло – настолько мой цинизм не простирался. Была в то время дикая мода на Пиросмани, и Николай Игнатьев как раз открывал свои росписи, выполненные в оммаж этого художника. Начали реконструкцию старого Тифлиса под флагом реставрации, но единственное, что там было здорово, это кукольный театр.

Наконец я перебрался с маменькой на Юго-Западную в огромную, казалось, двухкомнатную квартиру – первую отдельную квартиру в жизни. Лучшее, что там было, это вытянутая вдоль ленточного окна моя комната. Соорудил подобие шкафа в нише коридора, прикрыв её занавесью. Купил в худсалоне очень красивую кошму[4], положил на неё поролоновый коврик, расставил свои две сотни книжек вдоль плинтусов. Приобрел в Детском Мире два раскладных столика, подрезал им ножки и японствовал себе со вкусом. Дело в том, что меня давно раздражали объяснения японской архитектуры, которые все повторяли как попугаи. Я захотел разобраться и, получив от кого-то из друзей в дар книжку с картинками, из которой мог лишь понять из английского подзаголовка, что это о пространстве японского города, отправил свою подружку на курсы японского языка. Она пересказала мне пару уроков, купила самоучитель, к которому я добавил двухтомный словарь Конрада, после чего решил, что один справлюсь быстрее и лучше. Три сотни «ключей» к иероглифам – это многовато, чтобы запомнить сразу. Я выписал их крупно на отдельные листки бумаги и развесил на лесках через всю комнату, так что получился эдакий лесок из загогулин.

Оставалось взяться за перевод. Как собака или кошка, заболев, находит себе лекарственную травку, я нашел лекарство от хандры и за полгода перевел-таки всю книгу фразу за фразой. Потом, общаясь с редактором книжки, куда меня пригласили в соавторы в опоре на текст, состряпанный мной в результате осмысления переводной работы, я убедился в том, что перевел правильно[5]. И все же я был на нервах, тем более что Фаина всё еще не могла до конца поверить, что ушел я от нее бесповоротно, и её регулярные телефонные звонки угнетали до чрезвычайности…

И снова меня вытащили на сборы, где нашлось новое развлечение. На этот раз главным сюжетом обучения было взрывное дело, а я как раз перед отъездом вычитал в «Пшекрое» об опытах скульптурных работ в бассейне, предпринятых неким американцем. Инструктор был заводным парнем и проникся ко мне большим почтением, когдая убедил его в чрезмерности расчета зарядов по стандартным формулам, где учитывалась только толщина элемента, но напрочь игнорировалась статика сооружений. Он, кстати, рассказывал, как взрывал собор в Витебске при Хрущеве и со вздохом вспоминал, как не желала разрушаться византийская кладка (на казеиновом растворе, о чем он не ведал). Мы попробовали сотворить нечто в пруду: уложили на дно несколько кирпичей, накрыли сверху листом железа сантиметровой толщины, установили на лист треногу, под которой закрепили слепленный из пластита заряд с грубо гиперболическим «зеркалом». Заряд сработал, кое-где металл «потек», обрисовав углы кирпичей, но в целом это было ужасно – в мутной воде пруда сделать что-либо путное было трудновато. Тогда я выдвинул идею преобразования одного из списанных бэтээров в розу. Дня три мы рисовали схему, рассчитывали размер зарядов, затем разместили их штук восемь внутри корпуса, соединили взрыватели детонирующим шнуром, обеспечивающим одномоментность взрыва всех. Шуму было много, «роза» получилась кривоватая и драная. Стало ясно, что слету этим искусством не овладеть – нужны были бы десятки проб, на что не было ни времени, ни возможностей, так как скандал был большой. Никто, разумеется, не выдал «артистов», но гневалось дивизионное начальство ужасно…

С Юрой Курбатовым, бывшим в ДИ главным художником, мы виделись, разумеется, часто, но особой взаимной симпатии не было. Правда, его верная и чудовищно трудолюбивая жена Татьяна мне нравилась, и я у них бывал не так уж редко, тем более что там же паслись и Сергей Есаян, и Айдер Куркчи, человек презанятный. Айдера выперли из университета за какое-то мелкое диссидентство, служил он в ДИ курьером и медленно доучивался в Литературном институте «на прозаика». При всем том Айдер неплохо подрабатывал, изготовляя на заказ диссертации – с северян брал меньше, с южан больше. Наконец, Айдер – несомненно историк, и я сподобился как-то убедить своего милого директора, что без Куркчи мой сектор неполон, так что прямо из курьеров он приземлился в моем секторе на и.о. старшего научного сотрудника. Жалеть мне об этом не пришлось, так как теперь сборники получались лучше, и мы всерьёз, под шумок, занялись изысканиями относительно истории российского расселения. Выяснили не без труда, так как приходилось восстанавливать габариты области, перекраивавшиеся постоянно, что же происходило в отдельно взятой Рязанской губернии в советское время. Обнаружилось, что между 1917 и 1939 годами губерния потеряла до 700.000 человек, и стало понятно, что прелестная «Мещерская сторона» Паустовского – жуткое умолчание правды. Эта якобы природная пустынь вся была усеяна ямами от подвалов исчезнувших крепких хуторов, хозяева которых были истреблены на месте или в отдалении от окской поймы.

Аккурат через неделю после летнего солнцестояния Курбатов пригласил меня придти вечерком – они с Татьяной жили тогда на Рязанском проспекте, но уже ожидали завершения кооперативного дома на Малой Грузинской. Кажется, там были и Айдер с женой, но я в этом не уверен, так как милая девушка Лена заняла мои мысли сразу и полностью. Я не знал о ней ничего и ни о чем не расспрашивал, но, проводив её под утро домой в Тушино и договорившись о том, что буду заниматься с ней английским, ехал к себе через пол-Москвы в такси и улыбался рассвету глупо и счастливо.

Любовь оказалась восхитительна и не была она отягощена ни кокетством, ни лукавством. Из занятий английским многого не получилось, на него недоставало времени. Я успел начерно починить кое-что в лениной квартирке, расписал дверцу шкафчика недурной абстракцией в темпере (это было монументальное увеличение миниатюры из древнего свода) и сделал предложение. Из соображений приличия я навязался в гости к родителям Лены, подивившись явной прохладности отношений, и лишь тогда узнал, что и отец, и мачеха обижали мою невесту предостаточно. Теперь я выяснил, что моя девушка печатает на машинке в редакции журнала «Искусство Кино», что её истерзали долги (ездила она на работу в такси, тратя на это половину жалованья, и не умирала с голоду только за счет халтуры для сценаристов) и что её гардероб почти исчерпывался чудным платьицем и туфлями на пробковой платформе, которые были на Лене в день нашего знакомства. Очень, надо сказать, было приятно вдруг ощутить себя сильным и не бедным.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

Слава + Лена

Маменька, относившаяся к моим романчикам с безразличием, почувствовала неладное, но вида не показывала. Напротив, она вручила мне светлозеленый изумрудик «гробиком» и несколько бриллиантов «крошкой», чтобы сделать моей невесте кольцо. Сергей Есаян пришел на выручку, и по его эскизу, на редкость удачному, было сделано колечко, каковое я с удовольствием мог надеть Лене на палец. Через 3 месяца нас расписали в ЗАГСе на Ленинском проспекте (красивое коричневое платье Лена дошила только к утру свадьбы, а мне досталось обшивать тем же шелком кучу мелких пуговок), Лындин и Курбатов с женами сыграли роль свидетелей. Было весело, и серьезная тетенька с лентой через плечо никак не могла смириться с нашим легкомыслием. Мы вшестером танцевали у нас до упаду, и все было славно.

Жизнь начинала вставать на ноги, и хотя количество хлопот нарастало, всё побежало веселее. Мне, конечно, после пары лет скитаний страсть как не хотелось двигаться в пространстве, но Лена настояла на том, чтобы обменять мою и её квартиры на трехкомнатную, что и было сделано в темпе, хотя, быть может, спешить с этим и не стоило. Теперь мы обитали в отличной для того времени трехкомнатной квартире, совсем рядом с метро, да ещё и на верхнем этаже, с видом на шпиль университета из окон. Обзавелись недорогой мебелью, каковую я, сообразно идеям жены, всю переделывал наново, благо удалось приобрести кое-какой инструмент в единственном тогда магазине на Мясницкой. У нас было довольно уютно. Под исходным маменьким руководством, а затем по книжкам и путем осмысления опыта Лена научилась превосходно готовить, с удовольствием уйдя с советской службы, так что все знакомые завидовали мне чрезвычайно.

Как завсектором я зарабатывал вполне прилично, статьи писал исправно и весело, но с новой жизнью денег надо было больше. Повезло: годом раньше ко мне обратилась барышня из журнала Знание-Сила, желавшая сделать интервью по какому-то городскому поводу. Ирина Прусс была тогда на редкость некрасивой женщинкой, однако столь умно-веселой, что её некрасивость переставала быть заметна через полчаса. Пригласили в журнал, заказали несколько статей о дизайне, каковые я с удовольствием произвел. Статья о дизайне вызвала неожиданный резонанс. Где-то через два года после её опубликования мне позвонил некто, отрекомендовавшийся читателем, и возжелал встречи. Встретились – тогда еще редакция помещалась в полподвале жилого дома рядом с Самотекой. Мой гость прочел статью, вытащив сложенный пополам журнал из-за трубы во время своего пребывания на советской базе подводных лодок в Ливии и теперь жаждал мне рассказать о том, как умещаются моряки в дизельных подводных лодках, где постепенно размножавшаяся аппаратура выдавливала людей. По его словам, народ спал в обнимку с торпедами, аккуратно вставлял зад между парпроводом и кабелем высокого напряжения, чтобы усесться и т.п.

В этой редакции было не менее любопытно, чем в ДИ, где всегда паслось множество народа, и, к тому же, пообразованнее. Историей и фантастикой ведал историк и автор фантастических рассказов Роман Подольный (со мной он смирился не сразу – как Юрий Герчук в ДИ). Естественные науки наблюдал Карл Левитин (окончивший мою же школу тремя годами раньше), собеседник превосходный. Искусства были на очень красивой и милой Гале Бельской, социология – на Ирине Прусс. Блюла все это разношерстное хозяйство замечательная дама, Нина Сергеевна Филиппова. Обнаружилось, что главным художником здесь был Юрий Соболев, некогда макетировавший в ДИ мою статью о стиле Оливетти. С Юрой мы сошлись коротко. Хоть и был он старше меня ровно на двенадцать лет, но душой много моложе своего возраста, артистичен, пижоноват и умен.

Как раз в эту осень Юра предложил мне попробовать себя в макете журнала, за что я с обычным легкомыслием и взялся. Журнал был сложен в работе. При том же тогда, что и ДИ формате, здесь больше типоразмеров колонок и, главное, вполне интенсивное иллюстрирование. Как художник номера, я был волен отдать картинки на откуп разным прикормленным художникам все, а мог что-то делать сам. Если учесть, что статьи здесь правили до последнего момента, что цензуре было больше за что цепляться, то, несмотря на редкую аккуратность и терпение техреда Николая Эстрина, дело было напряженное. Выклеив гранки, я каждый раз обнаруживал, что если следовать требованиям редакторов, на оформление места не останется вовсе. Приходилось грызться с коллегами и доказывать, что от сокращения статья только выиграет. Впрочем, платили за мои труды недурно, и с каждого макета я снимал свой оклад завсектором.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

Из макета журнала "Знание-Сила"

Я прочел статьи и взялся за работу, сделав поначалу нечто неудобоваримое. Соболев, однако же, не устрашился и не раскаялся, но отослал меня делать заново, и вот, всё еще сидя на кошме за микроскопическим столиком, я взялся за работу с новой энергией. О компьютерной технике мы ещё только слыхали, да и никаких графических программ в природе тогда не было. Все надо было делать вручную. Хотя и совершив несколько ошибок (я не учел, что на такой бумаге и в такой типографии[6] тонкие цветовые переходы могут попросту исчезнуть вовсе), я сделал интересный макет, привнеся в стиль иллюстрирования совершенно новый мотив. В журнале работали отличные графики, вроде Николая Кошкина, этого подручного тракториста из деревни, ставшего одним из самых тонких сюрреалистов в графике, но я мог компенсировать нехватку артистического таланта недурной выдумкой. Что я только не выделывал! Я нарисовал капающую планетами вселенную и вручную выклеил почти сто строчек, чтобы обогнуть абрис капли столбцом набора – это сейчас можно сделать одним движением в Page Maker или в Quark’е, а тогда надо было пинцетом укладывать соломку строчек на матовом стекле. Я разорвал карту полушария и смонтировал коллаж с разлетающейся во время Большого взрыва вселенной. Для фантастической повестушки вырезал симпатичного дракона на кусочке линолеума и акватинтой состряпал таблицу драконов с активным переходом цвета. Туда же вырезал фигурку, которая оказывалась бегущей или летящей, или падающей в зависимости от размещения оттиска.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

Иллюстрация к фантазму Кира Булычева «Закон для дракона»

 Затем мы объединили усилия с Виктором Брелем и принялись за артефакты. Так, для социологического повествования о деревенском «мире» я изготовил сначала мир-1, нанеся на резиновый мячик картинку из мужиков, баб и детей так, чтобы по-Эшеровски заполнить ими всю поверхность, без пропусков. Затем для мира-2 я нарезал по линолеуму три деревянных дома и оттиснул их на куске холстины. Наконец шар был положен в холст, а Брель все это снял и т.д.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

Из оформления журнала "Знание-Сила"

Работа была увлекательной, Соболев был доволен, так как мог не слишком вникать в то, что я делаю, полагаясь на меня вполне: у него были собственные дела в графике. Две молодые тетки, изготовлявшие макеты по очереди со мной, тащили и использовали мои приемы, но сварить целое у них никак не получалось. Госпожа Филиппова ко мне относилась не без нежности, и мой деревенский артефакт на годы поселился в её кабинете[7]. И за это удовольствие мне ещё недурно платили, так что в общей сложности, вместе с гонорарами за статьи, набегало за год тысяч пять, т.е. автомобиль в придачу к жалованью, а мне положены были 340 рублей в месяц. Иными словами, я совершенно не испытывал недостатка денег, что было приятно вне всякого сомнения.

К общей позитивности настроя следует прибавить ещё одно очень важное обстоятельство. За неделю до знакомства с Леной я отправился в Ленинград, где повидался с Александром Товбиным, архитектором, как-то прибредшим в ДИ со статьей, что полагалась по моему отделу. Мы гуляли несколько петербургских белых ночей по городу и без конца разговаривали, нравясь друг другу все больше. И Саша, и его жена Нина стали нашими нежными друзьями. Товбин – отличный, вдумчивый архитектор, умевший выжать более чем пристойный результат даже в диких условиях советских домостроительных комбинатов. Настоящий эстет и упорный сочинитель текстов полуроманной формы, которые он никогда не пытался публиковать. Ему повезло в том, что он-таки получил квартиру в доме, который проектировал. Это была бы просто маленькая двухкомнатная квартирка, когда бы не высоченный холл с прямой лестницей на обширную антресоль мастерской. На белой стене висела превосходная графическая композиция, исполненная хозяином квартиры с помощью широкого флейца, а большой молочный шар уличного фонаря подвешенный над прихожей, создавал замечательное настроение. Сколько раз потом я ночевал на кочковатом диване наверху, и даже рычание лифта за стеной не снимало удовольствия. В доме у Товбина клубились любопытные питерские персонажи. Изысканный до невозможности в исследовательских текстах Саша Степанов, способный тихонько играть на флейте в уголку, ни на кого не обращая внимания. Всклокоченный и не без сумасшедшинки Юрий Динабург, полуисторик, полупоэт, только что женившийся на юной малярше (из нее выросла весьма значительная дама). Изощренный до невозможности знаток петербургских закоулков поэт и геолог Юрий Васюточкин, годами позже обнаружившийся в роли создателя системы делопроизводства Питерского Совета отважной эпохи мэра Собчака. Превосходный живописец Вадим Рохлин…

Уже я познакомил с Товбиным и его кругом своего аспиранта Евгения Изварина. Строго говоря, после Изварина и его коллеги, также поступившего в наше заведение, но потом убоявшегося трудностей, я старался аспирантов не заводить. Женя был упорен, трудолюбив до невозможности – иногда у него от напряженного внимания губы собирались в куриную гузку, и он бледнел. Шаг за шагом Изварин набирал силу, чтобы в первом году нового тысячелетия возглавить наконец все аналитику по генеральному плану С.-Петербурга. И ещё Женя привез из Ташкента чудную девушку Вику, которая народила ему трех замечательных детей, отличала их дом превосходной кухней и общим чувством уютности. И эта пара вошла в круг наших ближайших друзей, тогда как от Курбатовых или Куркчи мы как-то незаметно отодвинулись, тогда как Коник или Лындин по не вполне понятной причине сами собой обиделись и от общения уклонились. Мне кажется, Марк Коник был задет тем, что, взявшись вести проект подземного культурного центра в Сенежской студии, был вынужден приехать через всю Москву ко мне, и за привезенной им бутылкой коньяка, мы за вечер создали всю концепцию, которую он потом отлично разработал с сенежцами…

Мы лишь раз съездили вдвоем в Крым летом, но так как солнце отнюдь не пошло Лене на пользу, более этого не делали, и в основном ездил за нас обоих я один, обходясь без отпусков в общепринятом смысле слова, но зато недурно используя командировочные шансы.

В директорском кабинете случилась смена караула. Иконников исчез, на его месте возник презабавный армянин Юрий Степанович Яралов, коллекционировавший пустяковые по преимуществу публикации газетного формата и всевозможные степени – он даже был произведен в конечном счете в сан Народного архитектора СССР.

Я узнал, что, оказывается, наш институтик не одинок, что у него есть целый киевский филиал, на самом деле совершенно отдельный и самостоятельный. Узнав, убедил Яралова послать меня туда для уяснения. Директор очень изумился, но командировку подписал, и вот я, отыскав Большую Житомирскую, что оказалась в двух шагах от Лавры с её восхитительной, хотя и вполне провинциальной мозаичной Орантой в апсиде[8], добротным семейством Ярослава Мудрого на ленте фриза, поднялся на пятый этаж здоровенного дома проектных организаций и вошёл в пространства сектора теории. Там обнаружились вполне симпатичный завсектором Владимир Дахно и пяток молодых людей. По статьям меня, конечно, знали, но лишь за горилкой, салом и знаменитым Киевским тортом мы разговорились. Впоследствии трое из этой пятерки обрели вполне самостоятельную и серьёзную жизнь, чему я поспособствовал, введя их в кружок Георгия Петровича Щедровицкого, но на несколько лет я оказался для всей команды вроде ментора.

В 75-ом вдруг замаячила возможность отправиться на Ближний Восток. Если учесть, что мне довелось бывать лишь в т.н. соцстранах, да и то не во всех, то соблазн увидеть в раз Иорданию, Сирию и часть Египта был неодолим, хотя по тем временам 750 рублей (при профсоюзной немалой скидке) были серьёзные деньги. Жена развеяла мои сомнения, и вот мы летим в Амман: я, два преподавателя строительных техникумов, десяток тружеников Карачаровского завода лифтов и столько же дам из различных КБ. В аэропорту Аммана мрачного вида таможенник безошибочно направился прямиком к зеленому фибровому чемодану с уголочками, в который наивные карачаровцы сложили всю водку. Физиономия таможенника, узревшего под сиротливой футболкой-амортизатором ровные ряды бутылок, не предвещала ничего хорошего. Я подскочил к нему и долго разъяснял, что это следует делить на всю группу и пр. Таможенник, все так же молча, захлопнул крышку и отошел. Цвет медленно возвращался на физиономии рабочего класса, который имел возможность убедиться в несомненной полезности интеллигенции, и до конца поездки мой авторитет был непоколебим. Если я говорил, что поедем в замок Крак де Шевалье, сделав ради этого двадцатикилометровый крюк, и отдавал водителю собственную бутыль жидкой валюты, то так и было.

Всё это было забавно. Командиром группы была плотная тетка из профсоюза, языкам не обученная. Роль переводчицы была отведена дамочке помоложе, из Минска, но быстро выяснилось, что она (по её словам) знает немецкий. Эрго – роль переводчика пришлось играть мне.

Карачаровцы и кабэшные девушки быстро нашли общий язык, трое же интелей сосуществовали мирно сами по себе – ходить в одиночку не полагалось.

Амман, он же античная Филадельфия, поражал многим. Достоинством сухощавых жителей, на которых я оказался так похож, что, когда, сразу посмуглев на солнце, нахлобучил куфию на голову, то у меня даже спрашивали дорогу. Способом разрастания города: камень сначала выбирают из горы, а затем пристраивают очередной дом. Видимой драгоценностью всякой зелени – от кустика туи, посаженного в жестянку из-под моторного масла, до орошаемых розовых кустов в палисадниках перед явно очень богатыми домами. Неожиданным кайзеровским шлемом на голове единственного регулировщика на центральном перекрестке, конскими султанами над капотами автомобилей и серенадами, раздававшимися при включении заднего хода. Ещё большей неожиданностью огромного греческого театра, спускавшегося прямо к мейн-стрит, в начертании которой на плане легко угадывалась колонная улица эпохи селевкидов.

Олег Генисаретский и Вячеслав Глазычев

В.Глазычев. Из фотоархива

На каминной полке в холле стояли две гильзы от снарядов и тульский самовар. Перед ними расхаживали саудийцы в белых куфиях на темных головах и в балахонах цвета топленого молока. Женщин не было вообще.

Пробежав по улице и не обнаружив карты ни в одном из трех книжных магазинов, я набрел на блистательную идею: вернулся в номер, вызвал звоночком боя и сказал ему, чтобы принес кофе и карту. Кофе был с кислинкой из-за ягод барбариса, карта была примитивна, но всё же кое-что разобрать на ней было можно.

Нас повезли на гору Небо, где я не без успеха попытался с рук сфотографировать знаменитую мозаичную карту Ойкумены. Отсюда простирался захватывающий дух вид на Землю Обетованную. Мертвое Море сверкало как лужа ртути. Олива над местом кончины пророка Моисея казалась достаточно древней. По дороге к Мертвому Морю можно было заметить, что пушки батарей развернуты отнюдь не в сторону Израиля, а на лагеря палестинцев. Пониже старого указателя с надписью Иерусалим, была прибита пожухшая фанерка, на которой было написано от руки: «Объезд». О купании в Мертвом Море я некогда уже читал у Перельмана – это и впрямь смешно, что можно почти сидеть в воде. Однако у Перельмана не было сказано о том, что, выйдя из воды, надо стремглав нестись под пресный душ, иначе чувствительные места начинало щипать немилосердно.

На следующий день автобус вез нас на юг через рыжую каменную пустыню. Мы двигались вдоль заброшенной с войны железнодорожной линии, за которой к небу поднимались холмы совершенно библейской окраски – я не сразу сообразил, что видел их такими на нескольких пейзажах Поленова. Иногда попадались террасы, и стало ясно, что поле может быть произведением строительного искусства. Ветер гнал по грунту бурые шары местного перекати-поля. Народ в автобусе не выдержал величия пейзажа и запел нечто патриотическое. Я сидел, сжавшись, на заднем сидении, видя пред собой имя «Николай», вырезанное на черном коленкоре спинки, меланхолично вглядывался в очертания холмов, иногда надрезанных террасами рукотворных полей. Вдруг (на самом деле вдруг) пронзило (на самом деле пронзило) совершенно безумное ощущение-знание: я здесь уже был, я отсюда! Нигде в мире я не испытывал более подобного – может, так оно и есть.

Мы остановились на заправку, и в лавочке я купил для Лены рубаху с достаточно изысканным орнаментом.

На горизонте виднелась почти фиолетовая каменная гряда. Мы двигались к ней, и вот, там, где гряда выросла над плато метров на двести, автобус пристал к ряду своих собратьев. Мы выстроились в очередь у большого камня, к которому не слишком опрятные арабы подводили по одной престарелых лошадок, чтобы нам удобнее было сесть в седло. Это была славная неожиданность. Смиренная кобылка трюхала неспешно и, углубляясь в каньон, постепенно сужавшийся где-то наверху, я ехал к знаменитой Петре. Приподнятость горизонта при посадке на конь – вполне симпатичная штука. Лошадь свою дорогу знала, да и свернуть было бы некуда. У скал был многооттеночный розово-оранжевый, иногда с фиолетовыми потягами, оттенок. Стены отглажены ливневыми потоками, местами почти полностью содравшими следы резных порталов: острейшее ощущение исторического времени.

Каньон слегка расширился и внезапно, за скальным выступом возникло странное видение – огромный, двухъярусный фасад, высеченный в туфовой скале. Еще несколько шагов, здесь надлежало спешиться: каменная площадка глубиной метров тридцать упиралась в фасад немыслимой, «нарисованной» архитектуры, необычайно напоминавшей изображения с помпейских фресок. По обе стороны от сложного фасада видны выбитые в обрыве ниши, так что сразу ясно, как забирались на рабочее место каменотесы и как они сверху вниз вырезывали эту «Сокровищницу фараона». Пара кустов олеандра, ослики и мальчишки, клянчившие бакшиш, дополняли картину. Далее простиралась обширная долина, стены которой были изрезаны тоже большими, но попроще, фасадами усыпальниц.

Увы, нас начали торопить, и я с огорчением проделал обратный путь, будучи твердо уверен, что уж никогда больше мне тут не бывать. Ко всему прочему у меня в руках сломался затвор у второго фотоаппарата, который мне одолжил Виктор Лындин – я снимал на цвет своим «Зорким», а эта мини-камера была заряжена черно-белой пленкой.

На следующий день мы оставили Амман и двинулись теперь уже на север – в Сирию. Все тот же библейский ландшафт за окном автобуса часа на четыре пути, и новая неожиданность. Еще перед поездкой я горевал, что в наш маршрут не включена Пальмира, но Гераса (Джераш) у самой сирийской границы оказалась, по-моему, куда более интересной. Впервые я ощутил себя в организованном пространстве римской муниципии, где колонные улицы связаны между собой улицами-лестницами, а главная улица – декуманус – вывела на обширный овальный форум, над которым возвышался храмовый холм. Я носился вдоль и поперек колоннад, выискивая выгодные ракурсы, чтобы уложиться в жалкие полчаса, так что, пожалуй, как следует, всё рассмотрел уже только дома, проецируя слайды на маленький экран.

В дамаскской гостинице бой немедленно выкупил у меня ненужный уже блок черно-белой пленки, так что я обогатился долларов на шесть или даже на семь, учитывая тонкости валютного обмена. Как почти все арабские города, Дамаск в целом лишен какого бы то ни было интереса. От библейского прошлого не осталось практически ничего. Новенькие мечети скучны и лишены вкуса, хотя я понял, наконец, одну из главных социальных функций мечети – под аркадами двора мужчины предавались дольче фар ньенте подальше от верных своих жен. Вокруг высились портреты президента Саддама, что трудно назвать украшением.

Впрочем, был Сук – огромный рынок, пассажи которого перекрыты старыми французскими фермами, а внизу, в полутьме лавочки, лавочки, лавочки – товары почти те же самые, однако, по причине безденежья, они интересовали меня мало. На меня наткнулся юный карачаровец и упросил помочь ему торговаться: уж очень ему хотелось обрести отрез кримплена на костюм, однако упрямый сириец не соглашался скинуть до суммы, которой пролетарий располагал.

Замечательным оказалось то, что центральный пассаж рынка прямиком переходил в колоннаду, оставшуюся от храма Юпитера, а та подвела к стене главной мечети, внутри которой был лес римских же колонн, меж которыми густо были уложены ковры, и – к вящему изумлению неопытных путешественников – гробница Иоанна Крестителя. Снаружи стены и казнохранилище плотно покрыты мозаикой византийского ещё происхождения, так что ощущение котла, в котором варились народы и религии, было полное.

Мы проехали к финикийскому побережью, где руины крестоносцев особо не впечатлили, а остров, где некогда был Тир, мы лишь видели издали, но три впечатления оставили яркий след. Первое: огромная смоковница, к которой сходилось шесть улиц городка, так что с любой улицы могло показаться, что в городке много зелени. Второе: я первый раз видел сказочно декорированные автобусы и даже мотороллеры с грузовыми прицепами, меж которыми сновал эффектный разносчик воды. Третье: видя бесконечное множество пластикового хлама на берегу и сцарапывая комки битума с подошв и щиколоток после попытки купания, можно было ощутить, что течения и ветры сгоняют всю грязь Средиземного моря на славный берег Финикии.

Нам повезло, и в программе оказался заезд в горные деревни, где у домов только одна стена, поскольку сами дома высечены в скале, где говорят на арамейском языке, а в церкви есть иконы немыслимой древности, где в ликах святых вполне угадывается навык портретирования римских сенаторов.

Из Дамаска в Каир мы летели на боинге, потрясшем относительной просторностью (признав во мне цивилизованного индивида, стюардесса спросила, не могу ли я разменять стодолларовую купюру, на что я, зная по литературе о чековых книжках, ответил, что наличных не вожу).

В Каире было легкое замешательство. Мы трое, как всегда, дожидались в холле, пока устроят всех остальных, и тут выяснилось, что для нас места не осталось. Нам был придан бой, чтобы проводить в другую гостиницу с гордым названием Амбассадор. Мы шли и шли, хотя предполагалось, что до Амбассадора не более полукилометра. Боле того, у меня было ощущение, что такую вывеску мы уже прошли… я сообразил, что наш чичероне попросту не умеет читать. Пришлось вернуться. В номере был кондиционер, над нехитрым устройством которого нам пришлось попотеть – мы такого прибора не видели никогда. Кондиционер был весьма кстати не столько из-за жары (все же был только ещё апрель), сколько из-за проклятых москитов. Москиты или не москиты, но, радуясь воле, мы тут же выскочили на улицу и пошли гулять по вечернему Каиру.

На каждом углу куры на гриле, кебаб. Все это выглядело весьма соблазнительно, но от исходных пятидесяти долларов оставалось уже менее двадцати в египетских фунтах – после того, как я купил карту города. Вышли к набережной Нила, прямо к плавучему казино, и тут я решился: ничего не понимая в рулетке, кроме сведений почерпнутых у Достоевского, поставил 10 фунтов на красную семерку и выиграл еще 20. Больше играть я, естественно, не стал. Теперь было, что прокутить со вкусом. Мы шатались пару часов, пока не наткнулись на церковь с необычайно высокой папертью, куда вела лестница сбоку. Поднялись. Внутри было очень странно. По отсутствию украшений, вроде бы, лютеранская, но в простенках между окнами висели картины на библейские сюжеты, без рам. Вместо иконостаса была дощатая эстрада, за ней виднелась одна апсида, полуприкрытая иудейкой по виду завесой, а за ней виднелись очень темные и, надо полагать, старые иконы. На эстраде как раз шел заключительный акт обряда венчания, куча народу в обычном платье играла на забавных инструментах (тамтамы, треугольники, что-то, вроде лютни), обряд шел на арабском языке, но время от времени раздавалось: «кирие елейсон». Мы попали в коптскую церковь.

Молодые прошли к выходу, за ними потянулись гости, и на выходе каждый из нас получил в протянутую ладонь конфетку в накрахмаленном кусочке кружева, вязаного крючком.

Утром я выскочил на рассвете и немного прошелся по улице, наслаждаясь одиночеством. Навстречу шли восхитительно красивые коптские девушки – явно на службу. Высокие, стройные, с открытым и гордым выражением лица, в бедных юбочках, с тоненькими золотыми кольцами в ушах.

Автобус подкатил почти к самой ступенчатой пирамиде в Саккара, о которой я тогда знал не более чем все, что полагалось по институтской программе истории архитектуры. Я знал, что последний раз песок сбрасывали со ступеней всего пару лет назад, и потому особенно удивило, как много песка намело уже на каждую. Честно говоря, пирамида не очень впечатлила, новенькая ограда – тем менее, а в подземелья нас не пустили. Зато настоящим шоком стало осознание четкости грани между пустыней и оазисом. По одну сторону шоссе ряды пышнах финиковых пальм, по другую – только золотистый песок. За пальмами, далеко, едва угадывались на фоне палевого неба силуэты пирамид Гизе.

Теперь уже мы остановились метрах в трехстах от Сфинкса, и сразу перед глазами проступил гениальный трюк зодчих Древнего Царства. Умом я, разумеется, знал в точности размеры великих пирамид, но глаза видели три идентичные формы, удаленные одна от другой на непонятную дистанцию, и потому меньшая пирамида Микерина показалась отнесенной в пространстве чудовищно далеко. Сердце забилось от мысли, что на камне, на который я присел, чтобы охватить взглядом комплекс Гизе, могли сидеть и Александр Македонский, и Цезарь, и Наполеон, и что пред ними был точно такой же вид. С тех пор я видел многое, и это обычно было интересно, но второй раз так остро ощутить поток времени уже не пришлось.

Боже, какой высокой оказалась Большая галерея, и какой неожиданностью была свежесть воздуха в погребальной камере Хеопса. Я знал тогда ничтожно мало, но навсегда утвердился в той банальной мысли, что архитектуру по чужим фотографиям понять невозможно.

В нашей программе не было ни Луксора, ни Карнака. Поход в Каирский музей был обычной в таких случаях глупостью: пробег по залам не может дать ничего. Была зачем-то Александрия с её маловразумительными катакомбами и любованием на место, где был некогда Фаросский маяк, однако дорога стоила усилий: настоящий архимедов винт, которым ослик, вращавший колесо с деревянной пальчиковой передачей, поднимал воду в арык; многометровые голубятни, древние как сам Египет; безумное зрелище парусов, движущихся между пальмами над невидимыми каналами. Понимание рукотворности всей этой земли давалось наглядным образом.

В финале был сумбурный отлет из Каира, когда мне всё же удалось расслышать объявление о посадке на наш рейс. Петра, ландшафт Мертвого моря, Гераса и Гизе остались в сердце.

Как показало дальнейшее, и в голове тоже.

Как мало тогда ездили! Я столько раз показывал слайды знакомым и незнакомым, что большинство из них оказалось деформировано от жара проектора (о кодак-карусели никто и не мечтал) и исцарапано, несмотря на все предосторжности. Слайды были в основном и впрямь недурны.

Некий знак будущих занятий был дан весьма необычным способом. Лена привезла из гастронома «Под Москвой», как старые москвичи именовали место у гостиницы, где теперь дорогущий магазин парфюмерии, копченых рыбешек в картонной коробке. Лакомство было нечастое, и мы тут же не оставили ни крошки. С Леной не было ничего худого, с маменькой тоже, а я отравился отчаянно. Температура сорок, полубред. Пришла участковая врачиха, что-то прописала. Всю ночь я занимался в забытье тяжким трудом: пинцетом снимал лишние молекулы с тяжелого шара цвета платины, чтобы достичь совершенства формы. Придя в себя утром, уже без намека на жар, попросил Лену принести глобус и принялся замерять расстояния между главными городами, самостоятельно, не читав еще ни об одной географической модели, открыв кристаллическую природу сети расселения.

Снова институт с его сборничками и занудством ученых советов, и трепом в курилке у сортира, снова макеты ЗС и статьи в ДИ – хотя после изгнания Халаминского[9] я и ушел из журнала, но печататься там продолжал. Понять, чем не угодил Халаминский властям, было сложновато, он об этом не распространялся, но, коль скоро ушел не без шума, обидели его крепко. Шум затронул меня странным образом. Мне вдруг позвонил Михаил Филиппович Ладур (будучи главным редактором, он появлялся в редакции редко) и взмолился о помощи. Дело в том, что уже были сделаны клише штук восьмидесяти вьетнамских снимков Халаминского, а текста не было ни строчки. Это было в моем стиле – к шести утра, в опоре на превосходную серию очерков из польской «Политики», которую я сберег, я изготовил страниц двадцать развернутых подписей – своего рода мини-новелл.

Старик расчувствовался, усадил меня в кабинете и под коньяк вдруг рассказал мне две замечательные истории из его бытности главным художником Москвы в сталинское время.

Маршалы старели и удержаться в седле им не хватало сил. К первомайскому параду было решено пересадить на ЗИМы (завод был еще имени Молотова) и принимающего парад и командующего парадом. Однако новенькие тогда ЗИМы были все, как когда-то фордовские модели «Т», исключительно черные, что, вроде, для парада не годилось. Об этом вспомнили за неделю до генеральной репетиции, когда Ладур был призван в Кремль. Главный художник пускай скажет, – произнес отец народов. Ладур предложил серый цвет. А какой серый? При себе у него красок, разумеется, не было. Зато вокруг были генералы. – Генеральского сукна, – осенило его. – А какого? Штафирке Ладуру было как-то ни к чему помнить, что шились генеральские формы на заказ, и сукно при этом существенно различалось оттенками. Дюжина генералов была построена в ряд, и Ладур, обходя строй, наконец ткнул пальцем в подходящий живот.

Вторая история была драматичнее. Готовился Фестиваль молодежи и студентов в Берлине. Ладур был определен в главные художники советского павильона, а комиссаром выставки была назначена вдова Аркадия Гайдара. Монтаж был практически завершен, что позволяло водрузить на место скульптуру вождя. Пятиметровая гипсовая штука набиралась блоками на стальной стержень, собрали по плечи, и тут обнаружилось отсутствие головы. В ужасе переглянувшись, оба смертника, не подавая вида и ни в коем случае не спеша, чтобы не насторожить особистов, пошли во двор – как бы покурить, и начали лихорадочно перерывать груды пустых ящиков. Моросил дождик, отчаяние нарастало, и тут – рассказывал Ладур – «Чувствую пальцами: Ухо!». Он не помнил, как вскинул на грудь двухпудовую, бесценную голову, приволок ее к подмостям, перышком взлетел наверх и водрузил на место.

И мне приснился сон. Все было – многоцветный и очень медленный вихрь, и я был един с этим вихрем, но в самом низу, невероятно забавным образом, виднелись мои собственные черные туфли.


Автобиографические очерки ВГ


Примечания

[1]
Хватало же энергии рисовать весь макет. В пику Курбатову, который рисовать не умел, я и впрямь изображал достаточно тщательно все картинки, включая репродукции и фотографии в равной мере, чтобы добиться понятности для моих коллег.

[2]
Впрочем, я был в стороне от темной подкладки жизни: как-то Есаян попросил помощи: он задолжал ростовщику и очень нервничал. Я дал ему тысячу, и он вернул почти в срок.

[3]
Много лет спустя выяснилось, что от общения с бабушкой у него сохранились однозначно нежная память и о собственном терроризме он не помнил, зато тот единственный раз, когда я дал ему по физиономии за строптивость (о чем жалею до сих пор), в его памяти преобразовался в систему телесных наказаний, но вполне за дело. Вот и верь после этого воспоминаниям, не исключая и собственных!

[4]
Очень красивая кошма оказалась скверного качества, недостаточно плотная, и её пришлось через полгода выкинуть на помойку.

[5]
По безмерному своему невежеству я не знал канонического перевода «Писем из кельи» и потому, скажем, переводил их название как «записки отшельника», но все же, так сказать, рядом.

[6]
Главной бедой, помимо скверной бумаги, было то, что никогда не было известно, когда и в каком месте сукины дети в типографии забудут отмыть форму от краски прежде, чем накатают новую, так что вместо лазоревого можно было запросто увидеть нечто серобурмалиновое.

[7]
Сильны традиции. Даже в 2000 г. в кабинете, унаследованном Григорием Зеленко, все еще находился посеревший и растрескавшийся крестьянский «мир» моего изготовления.

[8]
До замечательных по информативности фресок на лестнице, ведущей на княжеские хоры, где можно недурно разглядеть константинопольский ипподром, добрался уже во второй заход.

[9]
Он, как Фальстаф, умер как жил: уронил каталог на выставке, нагнулся за ним и упал.


См. также

§ Год за Бугом

§ Польша в моей жизни



...Функциональная необходимость проводить долгие часы на разного рода "посиделках" облегчается почти автоматическим процессом выкладывания линий на случайных листах, с помощью случайного инструмента... — см. подробнее